Эссеистика
Шрифт:
Мое детство: красные томики Жюля Верна с золотым обрезом, Робер Уден{221}, бюсты, сургуч, ярмарочные карусели.
«Комеди Франсез». Бюсты, балюстрады, жирандоли, бархат, драпировки, чудесная рампа — огненный меч, отделяющий вымышленный мир от нашего, торжественный занавес, которому надлежит подниматься лишь над комнатами, где свершилось убийство, или над группой исторических персонажей из музея Гревен, или над жестокими фарсами Мольера, или над неотвратимой судьбой Атридов.
«Человеческий голос» — неэстетичная пьеса, направленная против эстетов, снобов, юнцов (худших снобов). Она способна
Сделать так, чтобы все остальные говорили: «Это не похоже на Кокто. Зачем он это написал? Любой другой написал так же или даже лучше, Кокто просто уже набил руку».
Обратиться к настоящей публике, оставшейся только в «Комеди Франсез» и в «Бобино». Большие сборы. Полный зал. Вызовы на публику. Этих зрителей не надо шокировать. Они — элита. Добиться того, чтобы спектакль стал расхожим, вошел в репертуар, не сходил с афиш. В 1930 году было бы ошибкой желать скандала, как с «Зазывалами» в 1917 году, спектаклем который сразу сняли.
Людям, принимающим пейзаж Коро за пейзаж Арпиньи{222}, надо говорить, это Батай!
Возможно, идея одного персонажа на сцене пришла из моего детства. Я видел, как мама в декольтированном платье отправлялась в «Комеди Франсез». Муне-Сюлли{223} играл в «Забастовке кузнецов» после «Загадки» Эрвье{224}. Он произносил монолог в окружении социетариев, изображавших судей, присяжных и жандармов. Я мечтал об этом театре, не подозревая, что он настолько похож на гиньоль позолотой и зрелищностью. Мне было интересно, как один актер может играть целую пьесу.
Новизну стало сложно распознать в эпоху, принуждающую нас лишать новизну ее обычных атрибутов странности.
Насколько просто расшевелить публику безобразным неожиданным поворотом, настолько сложно добиться того, чтобы кривая нашего произведения достигла той идеальной точки, где всегда работают творцы уровня Шекспира и Чарли Чаплина.
Начинаешь понимать, что станет смешным в 1930 году. Девятисотые годы остались эпохой пирогравюры, стиля модерн, Ледового дворца, медленного вальса, кекуока. Тридцатые годы — эпоха контрастов, как у Гюго или Бальзака, и в частности, фильмы-коллажи, например, такой шедевр, как «Мелодия мира»{225}, останутся непревзойденными. Контрасты идей происходят от контраста форм: куб и шар.
Я не способен написать пьесу и поставить ее в защиту чего-либо или в пику чему-либо, но, к счастью, я обладаю инстинктом протеста и духом противоречия, которыми наделен поэт и которые подсказали мне цельную, статичную пьесу полностью противоположную джазовым синкопам и кинематографу наших дней.
Моим следующим произведением будет фильм.
Апрель 1930 года. Я хотел было ответить критикам, воспользоваться отсутствием во мне надлежащей горечи, сослаться на успех произведения, созданного для успеха. Звонит Тристан Бернар: «Купите „Журналы“». На первой странице он отвечает за меня, спасая меня от дурновкусия
«…Одноактная пьеса Жана Кокто „Человеческий голос“ сильно испугала добропорядочных судей, несмотря на то, что они, скорее, были покорными, расположенными следовать за автором туда, куда они полагали, что он поведет. Однако внезапно он сбивает их с толку. Простая и глубокая одноактная пьеса обнажает правду, которую
никто не ожидал, к которой никто не был готов, девственную правду. Специалисты застыли перед обескураживающим сиянием этой золотой мелочи, казалось, пока не расхожей, поскольку еще не была в обращении».Драматурги получают гонорар в Союзе авторов в зависимости от того, сколько актов в пьесе.
Я зарегистрировал «Человеческий голос».
Машинистка: «Комеди Франсез». Сколько актов?
Я: Один. К сожалению!
Машинистка: В нашем театре всегда и одному рады.
«Ужасные дети» были написаны под постоянно звучащую Make Believe (Show Boat). Те, кому нравится эта книга, должны купить пластинку и перечитать еще раз под нее.
Излечившись, я чувствую себя опустошенным, бедным, больным. Мне все опротивело. Я в подвешенном состоянии. Послезавтра я выписываюсь из клиники. И куда? Три недели назад я ощущал радость, спрашивал у М. о высокогорье, о маленьких гостиницах в снегу. Я собирался выходить.
На самом деле собирается выходить книга. Книга выходит выйдет, как говорят издатели. Но не я… я подохну, а ей наплевать… Снова разыгрывается тот же фарс, и снова мы попадаемся на ту же удочку.
Сложно было предположить, что я напишу книгу за семнадцать дней. Я мог подумать, что речь идет обо мне…
Работе, у которой я в подчинении, требовался опиум, потом ей понадобилось, чтобы я его бросил очередной раз я остался у нее в дураках. Спрашивается, закурю я опять или нет? Бесполезно, любезный поэт изображать непринужденность. Закурю, коли работе потребуется.
И если опиум потребует.
Снежок Даржелоса был очень твердым.
Теперь я столько читал том, что «в снежке был камень», мне столько об этом говорили, что я уже сомневаюсь.
Любовь наделяет особым видением может, Жерар правильно догадался?
Я не знал, что книга, начинающаяся с белого шарика, закончится черным, что Даржелос бросит оба. Умышленный мотив инстинктивного равновесия.
Нередко те, кому нравятся «Ужасные дети», говорят мне. «Кроме последних страниц». Но последние страницы запечатлелись однажды ночью у меня в голове прежде остальных. Я затаил дыхание, я больше не двигался и не записывал. Я метался между страхом забыть их и страхом, что не смогу сделать из этого достойную книгу.
С этого стихотворения я начал после подаренных мне последних страниц.
Был брошенным снежком кулак тот стенобитный. И звезданул он так, что сердце вдрызг, И победитель — в белых звездах снежных брызг, Весь в звездах черный победитель беззащитный. И так стоял он одинок, В кругу, очерченном молчаньем оробелым Под остролистом и омелой, голоног, Весь в звездах, как доска, исписанная мелом. Вот так порой уже со школы Бьют крепко, до плевков кровавых на снегу Снежки, которые с жестокостью веселой Не глядя, красота швыряет на бегу.