Чтение онлайн

ЖАНРЫ

Эссеистика
Шрифт:

Когда я пишу, я мешаю. Когда снимаю фильмы, тоже мешаю. Я мешаю, когда занимаюсь живописью. Если выставлю ее, опять буду мешать, не выставлю — тоже буду. Такая у меня особенность: мешать. Я с ней смирился, потому что мне хочется убедить. Я буду мешать даже после смерти. Моим творениям придется долго ждать, пока умрет эта моя способность мешать. И тогда, возможно, они выйдут победителями — непринужденными, молодыми, свободными от меня — и воскликнут: «Наконец-то!» Так сложилась судьба многих произведений, к которым я отношусь с уважением. Судьба, кажущаяся в наше время невозможной, потому что наша эпоха претендует на универсальность знания, на дар прозрения, на проницательность, от которой ничто не укроется. Только невидимое неистощимо на

выдумки. Это фокусник, у которого в запасе всегда есть новый трюк.

* * *

Как можно писать, не будучи художником? Я хочу сказать, прирожденным художником, одним из тех, кто не подвластен анализу. Таким, к примеру, как Огюст Ренуар. Это корявое дерево цвело в любое время года. По вечерам он вытирал свои кисти о кусочки холста, каждый из которых превращался в шедевр. У меня есть несколько таких шедевров. Ренуару говорили: «Вы должны гордиться тем, что ваши произведения продаются за такие деньги». Он отвечал: «Как лошадь может гордиться тем, что выиграла первый приз?»

Значит, надо ставить перед собой задачи и пытаться их разрешить. Увидеть образ картины и копировать его до тех пор, пока картина не станет на него похожа. Устроить встречу абстрактного и конкретного. При отсутствии мастерства (или природного чутья) найти в себе свет и распределить его, насколько это возможно, по холсту. Нашей теневой стороне по вкусу новый механизм. Она теперь меньше нас тиранит. Какой покой! Этот покой находит формальное выражение, более или менее удачное. И вот картина, на которую я смотрел, начинает смотреть на меня, и я уже не смею поднять на нее глаза. Впрочем, это ей надоедает. Она начинает жить самостоятельной, тревожной жизнью, и на нас ей уже наплевать. Не столь важно, что на ней изображено. Она высосала из нас последние силы. Она молода, и наша старость ее раздражает. Она отворачивается и норовит вырваться на свободу. Вот она на свободе. А я тут хвастаюсь, что могу решать, выставлять или нет свои картины. Они вольны поступать как им вздумается.

* * *

Какая странная книга! Меня она и слушать не желает. Все твердит одно и то же. А меня толкает в разные стороны. Она ловит собственный хвост и рисует круг, в котором мелькают одни и те же слова. Как мне надоели слова видимое и невидимое! Как бы я хотел избавить от них читателя! Но что я могу поделать? Так мне диктуют. А если я протестую, то опять потому, что мне так велели. Я радуюсь, что сбежал — и вновь оказываюсь там же, где был вначале.

Со мной все время приключается то, что случилось бы с плоским человечком, живущим в плоском доме и не знающим о существовании изогнутой поверхности. Он идет по шару. Идет, торопится, убегает прочь. Однажды он снова видит перед собой свой плоский дом, из которого удрал, оставив его позади.

«Потомак», «Конец Потомака», «Опиум», «Непрямое критическое эссе» — в скольких книгах я крутился вокруг пустоты. В этот раз я иду на штурм. Я вглядываюсь в пустоту. Пытаюсь ее подкараулить. «Ищи! Ищи!» — шепчет мне томительная игра в прятки. Так говорят те, кто спрятал какой-нибудь предмет на самом виду и смеется, что мы не можем его найти. Но я упрям. Потому что порой нам удается обмануть тех, кто обманывает нас. Мне кажется, преследовать неизведанное — задача поэта, и если это неизведанное его заманивает, как заманивало Орфея — с помощью коня (в моей пьесе) или с помощью роллс-ройса (в фильме), — то и в своем царстве Орфей оказывается не менее от него зависим. Он бросает вызов невидимому. Он играет в игру, где проигравший выигрывает. А те, кто служит видимому, и выигрывая — проигрывают.

* * *

Картины, рисунки, стихи, пьесы, фильмы: всё это — соединенные вместе время и пространство, в несколько раз сложенная и вырезанная толща времени и пространства. Вырезать ее очень трудно. Она превращается

в не связанные между собой прорези, прорехи и дыры. Внутри складки эти дыры, прорехи и прорези образуют кружева, геометрический рисунок. Нужно, чтобы сложенные время и пространство расправились, тогда их можно будет рассмотреть. Поэтому меня восхищает, с какой яростью Пикассо режет и расправляет эту неподдающуюся толщу. Его ярость направлена против поверхности. Ярость заставляет его все ломать, из обломков создавать новое, в неистовстве ломать новое, придумывать себе напильники и пилить, корежить прутья тюремной решетки.

Что в наших муках могут понять люди, думающие, что искусство — это роскошь? Откуда им знать, что мы — каторга, а наши творения — сбежавшие арестанты? Вот поэтому в них стреляют и спускают на них собак.

Я тоже мучаюсь муками чернил, пера, моего скудного словаря, в котором я кручусь, точно белка в колесе.

О переводах

В поезде. Первый господин: «Который час?» Второй господин: «Вторник». Третий господин: «Значит, это моя станция». Нелегко друг друга понять.

В Падуе, в одном отеле, путешественник спрашивает у служителя: «Скажите, где я могу найти Джотто?» Ответ: «В конце коридора направо». Нелегко друг друга понять.

Если бы земля находилась дальше от солнца, она бы не почувствовала, когда оно начнет остывать, и солнце долго виделось бы нам солнцем. Они грели бы друг друга без тепла. Нелегко друг друга понять.

Особенно трудно понять друг друга в нашем мире, где языки воздвигают между произведениями непреодолимые барьеры. Чтобы перебраться через эту стену, произведениям приходится влезать на нее с одной стороны и падать по другую сторону в таком виде, что и полиция не опознает. Редким авторам повезло при таком перелезании.

Перевод — это не только брачные узы. Это должен быть брак по любви. Говорят, Малларме, Прусту и Жиду повезло в этом браке. Мне чуть было не повезло с Рильке. Но Рильке умер. Он начал переводить «Орфея».

Что касается меня, то по свету бродят такие безумные переводы моих произведений, что невольно задаешься вопросом, а читал ли меня переводчик. Откуда тогда дифирамбы, которые поют нам за границей? Полагаю, что дело в паре, утратившем форму сосуда, но несущем мираж того, что этот сосуд содержал. Джин из арабских сказок, способный перенести куда угодно театральный зал.

Метаморфоза, происходящая с произведением на чужом языке, порождает идеи, берущие начало в его исконном очаровании, но уже не являющиеся его принадлежностью. У нас на Лазурном берегу, под горой Ажель, выступает мыс, который называют Собачьей головой. Когда-то это был римский лагерь. Форпост этого лагеря, T^ete de camp, на южнофранцузском диалекте превратился в T^ete de Can, то есть в Собачью голову. Всякий теперь видит в очертаниях мыса голову собаки. Как знать, может быть, наши переведенные творения тоже приобретают очертания, подтверждающие связанную с ними легенду. Это вполне возможно — ведь случается, что атмосфера заменяет нам определенные контуры. Именно так распространяется слава [56] .

56

Поговорку «Увидеть Неаполь и умереть» следует читать так: «Увидеть Неаполь и мавров».

Я В Дюссельдорфе, в доме Якоби и Гёте, за ужином, который городские власти давали в мою честь, бургомистр заявил, что Гёте — великий немецкий незнакомец. «Его почитают, вместо того чтобы читать. Он столь высок, что мы видим только его ноги». Так сказал бургомистр. Мне думается, он хорошо сказал. Слава произведения порождает тот же самый трепет, который мешал китайцам смотреть на своего императора. Если бы они осмелились, то ослепли бы. Лучше уж с самого начала ничего не видеть.

* * *
Поделиться с друзьями: