Эта гиблая жизнь
Шрифт:
Года два назад мне дали на рецензию небольшую рукопись, состоявшую из отдельных скорее наблюдений, нежели рассказов. Наблюдения порой были действительно любопытны, но не более того, в лучшем случае преобладали газетные штампы, в худшем – обрывки сочинения шестиклассника «Как я провел лето». Убив на эту галиматью вечер, я плюнул и занялся своими делами, но деньги все-таки были нужны, и на следующий день я изложил на трех страницах все, что думаю об авторе, отнес в Союз рецензию и получил гонорар. А через месяц в моей квартире раздался робкий звонок, даже не звонок, а звоночек. Я как раз собирался после обеда вздремнуть. Открыл – на пороге какой-то сжавшийся человечек с виноватым лицом и извиняющейся улыбкой. На вид ему было под сорок, и жизнь, видно, не то, чтобы не радовала,
– Я – Тишкин, – сказал человечек, и голос у него оказался как ржавый гвоздь на старой стене.
– Чем могу быть полезен?
Он помялся. Мы все еще стояли по разные стороны порога.
– Видите ли, вы писали рецензию на мою книгу...
– Книгу? – удивился я, пытаясь вспомнить, что я мог последнее время рецензировать из книг.
– Да, она называлась «Полевая страда».
– Почему не «луговая»?
– Нет, «полевая», там были небольшие рассказы...
– А-а, вспомнил, – я даже немного обрадовался, что вспомнил. – Проходите.
Когда он вошел, я сообразил, что радоваться, собственно, нечему.
– Так вы о рукописи? – Нуда, о книге.
Я промолчал.
– Видите ли, вы написали такую рецензию... Нет-нет, там, конечно, много справедливого, спасибо вам большое... Но, знаете ли, с вашей рецензией... Понимаете, мне в нашей районной администрации согласны дать деньги на издание книги и просили привезти рецензию из Союза писателей... Вот... А теперь как я ее им покажу?
Я продолжал молчать. Он выдохнул и снова с паузами продолжил:
– Видите ли, мне скоро сорок лет... я бы хотел... все-таки что-то в жизни оставить... какой-то след... Я эту книгу всю жизнь писал, собирал... там все-все правда, я ничего не выдумывал... и вот... знаете ли... – он вытер пот со лба и вдруг ловко извлек из коричневого потертого портфельчика бутылку водки и протянул ее мне. – Вот... это... вы не могли бы переписать... или подправить... чуть-чуть...
Я человек слабый... Смелым я могу быть только на бумаге, в жизни же видеть чьи-то мучения для меня невыносимо. Ситуация оказалась настолько неприятной и противной, что хотелось как можно быстрее, любыми путями избавиться от нее.
– Вы из какого города?
– Из Родинского.
Ну и пусть в родинской глухомани выйдет книга этого Тишкина, ну дает администрация деньги, какое мне дело, пусть родинцы радуются.
– Вы зайдите минут через сорок.
– Хорошо. Да. Спасибо! А это куда? – он все еще стоял с бутылкой в руке.
– Давайте в морозилку.
Он уходил, когда я вдогонку крикнул:
– Бесцельно по городу не бродите – купите закуски.
Я быстренько отстучал на машинке, что провинция – это живой ключ, и что нужно приветствовать появляющиеся там таланты, которые, как ключ – тьфу, про ключ уже было (как гаечный ключ?) – пришлось один лист поменять, потом что-то про самобытность, про зоркий взгляд, и, несмотря на то, что автору не хватает пока должного мастерства, но можно надеяться, что он себя еще проявит во всей красе. Тьфу! И спасибо родинской администрации, что она так бездумно тратит деньги... Три раза «тьфу»!
Ровно через сорок минут он вернулся. Разговоры с Тишкиным о литературе меня никак не устраивали, я придумал, что мне нужно быть там-то и там-то, мы быстро распили поллитровку и расстались взаимно довольные – Тишкин рецензией, я – тем, что он ушел.
Через полгода он прислал мне экземпляр вышедшей книги.
К трупу стали привыкать. Кто, как и я, отвлекся мыслями, кто о чем-то перешептывался. Предлагали не ждать запланированного времени и ехать на кладбище немедленно. Все, кто его знал, собрались, а родственников у Шадрина не было.
Снова открылась дверь... И все опять замерли – вошла высокая женщина в черных плаще и платке, она была бледна, в руках держала красные цветы. Ее слегка вытянутое лицо вряд ли кто назвал бы прекрасным – курносый нос, тонкие губы – но глаза!.. Описывать такие глаза бесполезно: каждый расскажет о них по-своему, но о несомненном волшебстве, мерцающем в глубине, упомянут наверняка все. Стоявшие в холле невольно расступились. Женщина, ни на кого не глядя, подошла к гробу, положила цветы и, выпрямившись, несколько секунд стояла, потом едва видимая судорога передернула ее, она быстро оглядела
собравшихся, затем так же быстро сняла перчатки, нагнулась и поцеловала Димку. Потом, снова ни на кого не глядя, молча вышла. Однако выходила она уже не твердо, ее слегка покачивало. Никто не предложил ей помощь, никто не распахнул предупредительно дверь – все стояли, освобождая дорогу.– Это она, – прошелестело под ухом.
Я оглянулся и мне снова показалось, что Тишкин подмигивает мне.
Минуты две стояла тишина, потом раздался голос нашего «дядюшки Бу», как звали мы ответсекретаря Союза писателей, добряка, который любил и окормлял всех, за что и его любили, но больше, кажется, за то, что тот давно ничего не писал:
– Ну что ж, теперь давайте выносить...
Кладбище мне всегда напоминает свалку. Тем более наше, стоящее слегка на пригорке: когда к нему подъезжаешь, кажется, что насыпан небольшой курган из всякого мусора. Кладбище разрастается быстро, и, может быть, поэтому никакая зелень привиться не успевает, все голо, серо, убого – облезлые железные памятники, между ними сваленные скомканные бумажные венки, и все остальное – коричневый цвет с примесью песчаного на частых бугорках. Автобус подъехал к ряду из шести свежих могил. Будто конвейер, подумал я. Кладбищенский рабочий указал нам на вторую – кого-то мы опередили. Вынесли табуретки, поставили гроб. Все ежились от холода и ветра. Кто-то что-то сказал, прочли пару стихов покойного, дядюшка Бу, любитель говорить речи, на этот раз произнес нечто краткое и унесенное ветром, затем махнул рукой – закрывайте! – и сделал шаг в сторону. Гроб быстро заколотили – показалось, что даже чересчур поспешно – и также торопясь, опустили в могилу. Мы, те, кто помоложе, взялись за лопаты, и тут я почувствовал, что сам стараюсь работать как можно быстрее. Это было не оттого, что хотелось согреться от холода и ветра, это было, скорее всего, желание побыстрее отделаться и убежать с этого страшного места. Безумная тоска подхлестывала работу – казалось ты один среди нагромождения трупов, и, если не успеешь... Мы закончили, могильщик похлопал лопатой по бокам бугорка, установил венки и воткнул в головах дощечку с номером. Памятника, естественно, пока не было. Теперь быстрее в автобус! Автобус – это уже наша территория, посольство живых во враждебном государстве.
В автобусе старички наши смотрели веселее и покрякивали, выпивая.
– Вот так вот, – произнес при моем входе в автобус Н., и на этот раз в голосе звучало что-то от фокусника, показавшего номер: вот так вот, мол, раз и нету.
Мне тоже протянули полстакана, я мгновенно, не ощущая ни вкуса, ни жжения, выпил. Сунули пирожок. Я понюхал. Откусил. Автобус рявкнул и тронулся. Тут же, правда, пришлось съехать на обочину – навстречу нам чуть ли не по могилам ехал другой автобус, видимо, те, кого мы опередили. Мы разминулись и выехали на дорогу.
Неожиданно для себя я обнаружил сидящего рядом Тишкина. На коленях у него лежал потертый коричневый портфельчик, тот самый с которым он заявлялся ко мне два года назад. Тишкин глядел прямо перед собой и еле скрываемая улыбка радости хорошо чувствовалась.
– Что это вы носитесь с вашим портфелем?
Улыбка вырвалась и озарила физиономию Тишкина. Он посмотрел на меня ласково, словно я сделал ему подарок.
– О! – погладил он портфель. – Тут целое состояние.
– Чье? – спросил я. Тишкин замялся.
– Так получилось, – начал он вкрадчиво, – что когда на вокзале обнаружили труп Шадрина...
– Въезжаем в город, – сказал я и отвернулся к окну.
В Доме литераторов, на том месте, где час назад стоял гроб, был приготовлен скромный стол: бутерброды, сыр, огурцы, помидоры, минералка, водка. Сначала выпили молча, потом языки развязались и общество опять распалось на мелкие кучки и между этими кучками время от времени возникала перепалка. Около стола шатался поэт С. и читал свои стихи. Его добродушно слушали, затем начинали отворачиваться, потом гнали. Тишкин, хотя это было и неприятно, все время крутился подле меня, мы чуть ли ни в туалет вместе ходили. И почему-то, видя все время в его руках потрепанный коричневый портфельчик, я чувствовал себя спокойней. Один раз мелькнула мысль: «А ведь врет, шельмец, нет там у него ничего». И тут же, словно угадав, Тишкин подмигнул: «Ан нет, и не вру!»