Эта сильная слабая женщина
Шрифт:
Когда-то он строил — и на это ушло четырнадцать месяцев — первый, головной танкер из серии сорокатысячных. Потом балтийцы — и он в их числе — научились очень быстро делать суда водоизмещением в шестьдесят две тысячи тонн. Танкер «Герои Бреста» был построен в очень короткий срок. А вот «Космонавт Юрий Гагарин» здесь, на Балтийском, создавался значительно дольше. Да, его создавали, точнее сказать, творили, и нечего бояться высоких слов: так оно и было на самом деле.
Когда Смирнов познакомился с замыслом конструкторов, он сразу понял: предстоит не просто очередная работа — подобных кораблей ни отечественное, ни мировое судостроение еще не выпускало. Уникальный проект, особые конструктивные решения, непривычная технология, обилие техники, которой предстояло оснастить корабль снизу доверху, — вот почему А. Г. Николаев
У каждого человека в жизни должно быть что-то самое главное. Смирнов считает, что пока в его жизни самым главным был этот корабль — «Космонавт Юрий Гагарин». Может быть, потому, что он шел к нему тридцать пять лет…
Тогда гремела война в Испании, и мальчишки мечтали драться с фашистами, строили планы, как бы удрать туда; потом мечтали покорить Арктику, обязательно «пойти в летчики»; или им снились пограничные заставы, верный друг — Индус или Джульбарс, — напряженная тишина границы и тень нарушителя в ночи… Мы не дрались под Мадридом и Уэской, мальчишки середины тридцатых годов, но уже тогда научились ненавидеть фашизм. Мы не стирали с карт «белые пятна», но на всю жизнь остались неисправимыми романтиками. Винтовку старшие из нас взяли в руки позже.
Василий Смирнов в общем-то мало чем отличался от своих сверстников, разве что был поспокойнее, собраннее, строже других: уже проявлялся характер. И когда орава ребят, которые еще вчера были фабзайцами — учениками школы ФЗУ, штурмом взяла трамвай, он примостился возле окна и глядел, глядел, словно вбирая в себя это раннее утро, чтобы как следует запомнить его, потому что утро было особенное и другого такого, он знал, чувствовал, не будет: мальчишки ехали на Балтийский завод.
Они ехали р а б о т а т ь, уже по-настоящему, по-взрослому, но еще не видя, не замечая той черты, которая отделила их этим утром от поры отрочества, и не догадываясь, что через проходную они шагнут не просто на завод, а в юность… В трамвае гомон, кто-то лихо подтягивается на раскачивающихся поручнях, кто-то затеял возню, а Василий уткнулся в окошко. Чего он там выглядывает? Неву и чаек. В этот предрассветный час, когда солнце еще не взошло над домами, чайки там, в вышине, были розовыми. Он никогда прежде не видел розовых чаек. Потом он привыкнет к тому, что над Невой по утрам летают розовые чайки. Пожалуй, не все ленинградцы могут сказать, что видели таких…
Оказавшись на заводе перед незнакомым мастером, даже самые отчаянные из фабзайцев присмирели, скисли: мастер оказался сердитым.
— Перекуры, ежели есть курящие, — только по разрешению, нигде не лазить без спросу, это само собой, никакого баловства на стапеле, не дети уже — рабочие. Порядок во всем, и на завод являться минута в минуту. Ясно? — И еще целый час наставлений, а потом: — Звать меня Михаил Михайлович, фамилия моя — Нарицын. Запомнили?
— Запомнили, дядя Миша!
— То-то, племяннички…
За глаза его прозвали Михмихом. Так было удобнее. «Михмих сказал… Михмих велел…» И слушались Михмиха с первого слова, побаивались — жуткое дело, еще не догадываясь, что на самом деле Михмих — наидобрейшей души человек, страдающий от своей же строгости к этим пацанам. В лапту бы им гонять, в футбол, а они — на стапель. Да что поделаешь: время такое!..
Сейчас Василий Александрович вспоминает словно бы не себя той далекой порой,
а какого-то другого паренька, который почти все время был недоволен собой. Тому пареньку казалось, что самое главное в жизни проходит мимо него и что он опоздал родиться на свет: то ли дело отец, старый рабочий-большевик, видевший и слышавший Ленина на Втором Всероссийском съезде Советов! Впрочем, отец посмеивался над терзаниями сына: «А ты в комсомол думаешь вступать? Почему боишься, что не примут? Не заслужил еще, говоришь? Возможно, пока и не очень-то заслужил, но все же как без комсомола-то?..»Что ж, в буднях действительно не всегда ощущаешь свою причастность к великому. Смирнову в ту пору то ли помог случай, то ли пришла к нему редкостная для его лет удача, и сразу кончились все терзания относительно места в жизни.
Газеты приносили тревожные вести с Северного полюса: папанинцы в опасности — раскалывается льдина; принимаются меры к спасению героев. В один из вечеров на стапеле появились незнакомые хмурые люди, потолковали о чем-то с Михмихом, потом собрали рабочих.
Заговорил один из хмурых, как они узнали потом, главный инженер завода.
— В Кронштадте стоит с пробоиной ледокол «Ермак». Положение, прямо скажем, аховое. Обратились было к иностранным фирмам — те потребовали ни много ни мало три месяца, пришлось отказаться. Правительство дает нам месяц, чтобы заделать пробоину. Месяц! А ведь папанинцам каждый день грозит катастрофой.
Ребята тоже стояли хмурые. Пожалуй, не только Василий Смирнов, все они — и его однокашники, и кадровые рабочие — остро ощутили в этот момент с в о ю личную причастность к происходящему.
— Как думаете, справитесь?
Никаких громких слов, обещаний, просто кто-то сказал: «Едем!» — и они пошли собирать инструмент, чтобы быть наготове, когда придет посланный из Кронштадта катер. Дома будут ждать и нервничать? Ничего не поделаешь, дорог каждый час, приедут на завод и все узнают.
Уже сгустились сумерки, когда катер подошел к «Ермаку». Ледокол был похож на раненного в бою, а вовсе не на могучее судно: из длинных труб еле вился дымок, и стоял «Ермак» в тихом доке; а на тех фотографиях, которые Василий всегда разглядывал с тайной завистью ледокол был обычно среди льдов с пышным шлейфом дыма. Но мысль эта пришла и ушла, он заторопился вниз где стучали, откачивая воду, помпы.
Что там, наверху? Утро? День? Или уже ночь? Часов ни у кого не оказалось, только у Михмиха был «будильник» со старомодными вензелями на крышке, да он забыл завести его. Время как бы остановилось. Какие там перекуры, обеды? Ели на ходу и засыпали на ходу, и даже ледяная вода — лей не лей в лицо — не помогала. Усталость валила с ног, и, хочешь не хочешь, приходилось выбирать уголок посуше: примостишься на корточках — так много не проспишь, на корточках-то! — и о твои ноги никто не споткнется. Два часа сна, и снова пригоршня воды в лицо…
А потом наступила тишина, или им, оглохшим от гулкого грохота металла в трюме, так показалось? Нет, не показалось! Вот теперь можно было закурить совсем спокойно, потому что все сделано. А какое нынче число? Никто не знал какое, и Михмих, проведя ладонью по седой щетине на щеках и подбородке, сказал: «Недели две прошло, наверное». Он ошибся. Они справились за двенадцать дней. Единственное, что было обидно, — уж больно близко от Кронштадта до Ленинграда. На катере, который вез рабочих обратно, домой, они спали, да так крепко, что матросы с трудом растолкали их: «Вставайте, кореши! Приехали! Дома будете отсыпаться! Только помыться бы вам!..»
А потом его принимали в комсомол, и он был спокоен, что примут. И кто-то из товарищей передал ему случайно, на ходу услышанный разговор Михмиха с приятелем, тоже старым мастером, — дескать, как у тебя пацаны? «А у меня вот ничего подобрались, особенно этот крепышок, Васька, — вот что значит кость от кости, батька-то у него рабочий». И вроде бы сказал Михмих: из кого-кого, а из Васька-то корабел получится.
Михмих — дядя Миша Нарицын — вспоминается Василию Александровичу и сегодня, возможно, потому, что смирновские ученики, и молодые и те, кто сами уже отменные бригадиры, не называют его иначе, как дядя Вася. А в жизни Смирнова была вторая встреча с Михмихом, тем более счастливая для обоих, что долгие годы мастер считал своего ученика погибшим.