Чтение онлайн

ЖАНРЫ

«Это было недавно, это было давно...»
Шрифт:

В тоске безумных сожалений

К её ногам упал Евгений.

Имелось в виду, вероятно, что тогда он, раздираемый своими горестями, недостаточно оценил мой «подвиг» ночного бдения с ним на Собачьей площадке. И только потом он понял моё «подвижничество».

Было это до войны. Никто тогда не думал о болезнях и тем более о смерти… А умирал этот самый живой, земной человек очень тяжело. Он долго болел. Лечил его сам профессор Б.Е. Вотчал (именем которого названы сердечные капли), который потом нам рассказывал, что смерть Анатолия Иосифовича произошла от самой банальной гипертонии, которую тогда совершенно не умели лечить, а был Горюнов, как сказано, очень тучный, во всём неуёмный.

Лекарств тогда, сразу после окончания войны, не было Он болел, перебивался… И однажды позвонил мне и очень испуганным голосом (совершенно ему не свойственным) сказал: «Меня увозят в больницу». Я неестественно

бодро начала кричать что-то дурацкое, что, дескать, все рано или поздно попадают в больницу.

Но он как-то грустно засмеялся и сказал: «Но здесь другой случай». Случай действительно был другой.

Долго я никак не могла собраться к нему б Сокольники, в какую-то полукремлёвскую больницу. Было это жарким летом, жили мы в те годы очень бедно. И помню, всё у меня не было денег, чтоб принести ему в больницу клубнику. А когда наконец, приобрела эти жалкие полкило ягод, то застала его в палате уже без сознания, а на тумбочке около кровати стояло огромное решето клубники… Я опоздала. Долго стояла около его мечущегося, огромного, налитого водянкой тела, смотрела в его ничего не выражающие глаза и тихо плакала И когда меня спросила врач: «Вы кто ему?» — не знала, что ответить. Никто. Да, действительно никто.

Так ушёл из жизни самый живой, самый весёлый, самый жизнерадостный из «старых» вахтанговцев человек. Было ему 48 лет…

Но я отвлеклась. Перед самой войной, после премьеры «Дон Кихота», где Рубен Николаевич блестяще сыграл Рыцаря печального образа, а Горюнов — Санчо Пансу, в театре начали репетировать пьесу Владимира Соловьёва «Фельдмаршал Кутузов». Мысль об этой постановке принадлежала Николаю Павловичу Охлопкову, недавно приглашённому в театр очередным режиссёром. Роли Охлопковым были распределены ещё раньше, при жизни Щукина. Но после его смерти Охлопков долго не приступал к осуществлению этой своей мечты. И только к концу тридцать девятого года началась работа. Вместо Щукина роль Кутузова получил тогда ещё совсем не старый и уж во всяком случае не маститый М.С. Державин (сейчас его уже, к сожалению, никто не помнит — если и вспоминают, только в связи с именем его сына — Миши Державина). Наполеона репетировал Горюнов, Багратиона — только что поступивший к нам в театр блистательный Лев Наумович Свердлин (до того работавший у Мейерхольда), Мюрата получил Осенев, Александра Первого — Сидоркин. Состав получился отменный. Работа Охлопкова для нас была внове. Репетировал он совсем по-другому, непривычно, но с нами, участниками массовых сцен (а в пьесе их было предостаточно), занимался очень тщательно, делал этюды, фантазировал биографию каждой селянки — словом, всё делалось по «системе».

Спектакль вышел очень помпезный, красочный, в прекрасных декорациях, с целым рядом великолепных работ.

Вот на этом-то спектакле, в одно чудесное июньское утро, не предвещавшее ничего зловещего, нас и застала война.

Я тогда только что родила дочь. Ну и конечно, не смея и не желая пропускать столь для меня жизненно важное занятие, как участие в очередной массовой сцене своего так горячо любимого театра, я отцеживала несуществующее молоко и, бросив кричащего от голода (никто тогда не понимал, что никакого молока у меня попросту нет) ребёнка на кого-нибудь из домашних, неслась в театр. И в это очередное утро, стоя на сцене среди огромного количества русских крестьян, тронувшихся со своих насиженных мест из боязни нашествия Наполеона, — мы услышали по радио речь Молотова о вероломном нападении на нас Гитлера.

В первый момент никто ничего не понял, да по правде сказать, никто как-то и не испугался. Вероятно, здесь сыграла роль полная наша уверенность, так тщательно нам вдалбливаемая нашей пропагандой, что «бить врага мы будем на его территории» и что «ни одной пяди своей земли никогда никому не отдадим». И только когда я прибежала домой и увидела лицо моего дорогого папы, я что-то поняла. Он стоял около репродуктора (чёрная тарелка с проводом, воткнутым в розетку), держал на руках мою трёхмесячную дочь и тихо-тихо (как всегда, тихо) говорил: «Это будет страшная война». Даже тогда, безумно любя моего бедного папу, всегда во всём считавшая его правым (имеются в виду его сложные отношения с моей неуправляемой матерью), даже тогда я по молодости лет, а может по глупости, не поняла, что нас ждёт. Жизнь внешне как будто не изменилась: то, что как-то сразу стали пропадать с прилавков необходимые продукты — соль, крупы, спички, — нас мало волновало. Мы привыкли: всегда чего-то не хватает, самое необходимое надо «доставать», так что это нас не обескуражило.

Дома всё шло почти нормально: ребёнок кричал, мама моя, будучи уже очень больной (инфекционный полиартрит), почти не могла ходить и всё-таки умудрялась командовать всем в доме. Муж мой В. Осенев был тогда одним из ведущих молодых актёров театра, играл много и дома почти не бывал, я рвалась в театр, моя старшая сестра, обожавшая моего ребёнка, помогала папе во всём: надо было делать затемнение (сразу вышел приказ Московского ПВО о светомаскировке), надо было каким-то образом доставать дрова, сразу исчезнувшие, топить плиту (газа у нас ещё не было), — словом, быт был почти целиком на сестре. Зато в театре война была воспринята со всем пылом

молодых сердец, готовых с честью отстоять свою родину.

С первых же дней В.В. Кузой, тогдашним парторгом, был организован отряд молодых актёров, который должен был отправиться со дня на день под Москву рыть противотанковые окопы. Вот когда я пожалела о том, что я — молодая мать и потому не смогу быть тамг где должна, обязана быть в этот грозный час, в час, когда решается судьба моей родины.

Никогда не забуду, как меня, понуро стоявшую у окна нашего любимого (ещё не разбомблённого) фойе, окликнул Куза и сказал: «Эх ты, нашла время рожать! Знаешь, как сейчас наши девушки под командой Вали Данчевой выстроились у райкома комсомола, как они учились маршировать, как по-военному отдавали рапорт начальству?! А ты…»

Большей обиды, большего оскорбления он не мог мне нанести. Ни одной роли, ни одной премьере я тогда так не завидовала, как в тот момент — моим марширующим около Киевского райкома подругам. Романтика! И я её лишена!

Они отправились рыть окопы, а мы продолжали играть (уже не с таким энтузиазмом) спектакли, тревожно слушать сводки, становившиеся всё менее оптимистичными. Мне с трудом удавалось доставать манную крупу для прикорма ребёнка, спускаться с почти не передвигающейся мамой в бомбоубежище по ещё ложным тревогам. Будни…

Наступили военные будни! И вот по Москве поползли всё усиливавшиеся слухи, что стариков и маленьких детей из Москвы будут вывозить. По квартирам начали ходить какие-то суровые уполномоченные, строго спрашивая о наличии детей и больных, предупреждая, что скоро начнут вывозить, даже без согласия. Это уже внушало настоящую тревогу. Все засуетились. Начали доходить считавшиеся тогда паническими слухи о том, что враг движется к Москве, что сдан Смоленск, немец под Вязьмой, и так далее.

Ну, и моя решительная, ни перед чем не останавливающаяся мама, движимая только недюжинной интуицией, без участия здравого смысла, заявила внезапно тоном, не терпящим

возражений, что надо уезжать. Куда? Как? К кому? Это её совершенно не интересовало. Вероятно, в далёком прошлом она так же безрассудно, одна, босиком, будучи четырнадцатым ребёнком в семье, ушла из своего дома в каком-то белорусском селе, каким-то чудом добралась до города Баку, где сразу примкнула к революционному движению бакинского подполья, сдружилась там со многими видными революционерами (Шаумяном, Джапаридзе, Енукидзе и даже самим Сталиным. Впрочем, тогда, по её рассказам, — вполне рядовым. по прозвищу Коба). Там она встретила моего отца — интеллигентнейшего, прекрасно воспитанного, необычайно деликатного. Как-то так случилось, что он влюбился в эту взбалмошную красавицу и они поженились. Более неподходящую пару трудно было себе представить. Так же безрассудно она в своё время потащила своё уже разросшееся семейство (уже были на свете мы с сестрой) в Москву, не имея в этой Москве ни кола, ни двора, но будучи твёрдо уверенной, что её дети особенные и должны учиться в столице. Так же вот, в середине июля 1941 года, когда ещё не прошёл и месяц войны, когда ещё функционировал театр и никто толком не понимал, что происходит и что нас ждёт, мама уже твёрдо решила: надо уезжать. И мы, мы все, взрослые, вполне самостоятельные зрелые люди… подчинились. Без долгих раздумий был выбран город Юрьевен, что на Волге. Сообщение только речное, железной дороги нет, но эго почему-то никого не смущало, просто в Юрьевце были знакомые каких-то знакомых, туда эвакуирующихся, — вот с ними и поедем.

Было решено, что поедут мама, папа, моя старшая сестра в помощь больной маме и я с ребёнком. Володя Осенев, естественно, остаётся в Москве, потому что театр-то живёт, играет и никуда трогаться не собирается.

Начались сборы, которые действительно были «недолги». Собрали какой-то кухонный скарб, одеяла, пару подушек, что-то из одежды (ехали-то ведь ненадолго, «враг будет разбит, победа будет за нами». Так гласили все газеты, все лозунги и всё радио — и мы в это свято верили). Главное — взять манную крупу для ребёнка (прикорм), остальное раздобудем, всюду же люди, как-то они живут, try и мы проживём. Папа всё больше и больше мрачнел с каждым днём, приближавшим день отъезда. Куда и зачем мы едем? Всё бросаем… Денег никаких. Сам он ушёл с работы ещё в тридцать седьмом году, чем, впрочем, сам того не понимая, спас себе жизнь. Всех его близких друзей-бакинцев пересажали, и многие — Серебряков, Дочадов — были к началу войны уже расстреляны. Папу спасло только то, что был он к тому времени беспартийным (вышел из партии в восемнадцатом, не согласившись с Брестским миром). Будучи от природы человеком очень мягким, деликатным, он проявил здесь не свойственную ему твёрдость, считая, что Ленин, заключая Брестский мир, идёт на позорный сговор с немцами, и папа свой протест может выразить только тем, что выйдет из рядов РКП(б). И несмотря на то, что был он старым подпольщиком, коммунистом, сидел в тюрьме и был дважды сослан, — не согласился с Лениным и вышел из партии. Но и беспартийным занимал много ответственных постов в системе Внешторга, а в тридцать седьмом году (в период большого террора) ушёл с работы и заперся у себя дома (мама с сестрой были предусмотрительно отправлены в Баку). Я жила у мужа в Замоскворечье и, кроме театра, по-настоящему ничем не интересовалась.

Поделиться с друзьями: