Евангелие от обезьяны
Шрифт:
«Ну ни хрена ж себе». Под затухающий аккомпанемент сией нехитрой мысли тело перестает мне принадлежать, а мозг вспыхивает россыпью молекул и выключается, сводясь в люминесцентную точку, как кинескоп старого телевизора, который выдернули из розетки.
…он что-то говорил все время, что-то бормотал. Я не знаю, я не слушал. Я спрашивал его, зачем им Нико. Но он нес какую-то обычную чушь. Что-то про то, что я ошибся, что он не знает никакую Нико, что он просто вышел проверить машину. Что не видел никакой женщины.
Я не могу его винить. На самом-то деле Геронян не
Он знал свое. Знал, что людям, стремящимся скрывать одни факты и делать очевидными другие, необходимо быть постоянно в курсе происходящего. Отсюда этот вечный контроль. Камеры наблюдения, прослушивание телефонов, бдительность соседей, тотальное подчинение СМИ, персональные номера, задавленная оппозиция и страх перед интернетом. И стены, стены прежде всего, хотя это скорее символ. Глобальный символ, но не для людей, не для таких, как мы с вами. Стены нужны им самим. Потому что больше всего они боятся потерять контроль, они просто не умеют действовать за границей контроля. Их действия сразу становятся нелепыми и больше всего напоминают унылую самодеятельную клоунаду, где каждый жест шит белыми нитками.
Вы просто вспомните… Я не знаю, тут много примеров, но… Вспомните хотя бы Шершеновича. Я не говорю, что он хороший человек, это сейчас вообще не важно, он мог быть и, возможно, был полным говном. Но до поры до времени это всех устраивало, ничего с ним не происходило, и простым людям было плевать на его существование. Пока он – вдруг! – не перешел эту черту, черту, за которой незаметные мужички теряли контроль. И тогда выбившуюся из под контроля единицу жестко вернули обратно. Вдруг появилась эта запись, где Шершенович трахает матрас в гостинице, потом выплыли – тоже вдруг, не аккуратно, не постепенно, а как стакан воды в лицо – самые грязненькие подробности его личной жизни. Не естественно, не между делом, а в лоб, чуть ли не на транспаранты. И само собой, карьера, имидж и личная жизнь этого самого Шершеновича были сломаны, но. Но, черт побери, нас интересует другое.
Потому что сделано было некрасиво, неумело, они просто с ног до головы тогда запутались в белых нитках. Но к чему это привело? Все поголовно вдруг узнали, что вот, есть такой человек Шершенович. И всем стало интересно, а с чего это не было человека, и вдруг ни с того ни с сего он появился, такое говно, понимаешь, ходит тут, матрасы трахает, ты смотри на него! А ему уделяют столько внимания, и откуда, мать твою, столько белых ниток? Рулоны! Бобины! Клубки размером с многоэтажные дома! Их же не было еще вчера! Потому что еще вчера всем было до фонаря существование этого самого Шершеновича.
Вот чего они боятся больше всего. Запутаться в белых нитках. И потому с каждым разом стремятся знать все больше. Куда пошел один, с кем спал второй, чем закинулся третий. Новые камеры наблюдения, километры проводов прослушки, новые стены, датчики движения, считыватели сердечных ритмов, статистика, прогнозируемое поведение, секретность, таинственность и вездесущесть.
Разумеется, Геронян понимал, что его машину скорее всего прослушивают. Так что всю ту околесицу он нес не для меня. Нет, он нес ее для них.
Даже я это понимал. Просто не мог остановиться. Я слишком разогнался.
А черный, похожий на кенотаф «Гелендваген» все двигался по локалке, как флагманский фрегат под приспущенными флагами, и редкие машины жались к обочине, когда он проезжал мимо. Потому что все понимали: это едут ОНИ!
Даже редкие светофоры испуганно меняли…
– Давай сюда! – кричит он откуда-то снаружи. Оттуда, где воздух пахнет карамелью и кругом белое небо. Не синее и не серое, а именно белое. Я вижу его в прямоугольник дверного проема. Последние ступеньки, несколько шагов навстречу прямоугольнику – и я наверху.
Здесь очень хорошо, легко и галлюциногенно. Уверен, именно так Джон Леннон представлял себе небо в алмазах – хотя никаких алмазов в этом небе нет, конечно же, во всяком случае, в прямом смысле слова. Для полного сходства со стандартным кинематографическим изображением рая не хватает только пары белых голубей, символом благости вспорхнувших из-под ног героя и растворившихся в столь же белой бесконечности, давая зрителю надежду на лучшее. Но Азимович никогда не опустился бы до такой пошлости.
Я иду на голос параллельно краю арки, не очень-то спеша, и даже, наоборот, немного оттягивая удовольствие встречи. Любуюсь через частокол ограды диковинно неодушевленной, девственно неподвижной Пляс д’Этуаль. Ни один из когда-либо живших французов не видел ее без людей и машин. А я вот вижу, представьте себе. Пляс д’Этуаль тоже вся какая-то белая, и Триумфальная арка белая, и все пять улиц-лучей, включая Шамс Элизе, тоже ненатурально выбеленные. Так выглядят в фотошопе фотографии, если контрастность убавляешь до минимума, близкого к ЧБ, но не убивая цвета окончательно.
Он сидит на том же самом краю, на котором когда-то танцевал брейк-данс. Ноги по привычке свесил вниз, конечно же. Сколько раз я во времена оны видел эти ноги свисающими с крыш новоарбатских многоэтажек, сталинских домов и строек тогда еще лишь зарождающегося московского Сити…
Сначала мне кажется, что над его головой нимб, но он всего лишь пускает табачные кольца. И мне – уже в который раз за сегодняшний день – вдруг невообразимо хочется курить.
– Салют, неудачник! – приветствует он, выпуская дым того же цвета, что и небо. – Присаживайся!
Он хлопает ладонью по железному столбу решетки; железо звучит неожиданно гулко, как трубы Иерихона – так, словно внутри вдруг стало полым. Впрочем, я тут же понимаю, что так кажется на фоне абсолютной тишины: все, что над и под нами, настолько же беззвучно, насколько и недвижно.
– А копы не спакуют, как в прошлый раз? – пытаюсь пошутить, но сам уже лезу через заграждение. Лезть крайне неудобно, ведь ушлые французы додумались сделать решетку из одних вертикальных прутьев, без перил. Идеальный расчет на самом деле. Пока самоубийца будет осваивать на этих прутьях азы шестовой акробатики, его либо успеют оттащить жандармы, либо он устанет и передумает.