Чтение онлайн

ЖАНРЫ

Еврейский камень, или собачья жизнь Эренбурга
Шрифт:

Три месяца я вел нудные и безрезультатные переговоры со Столяровой. Сложность ситуации еще отягощалась тем, что я не хотел и боялся открыть всю правду, предчувствуя, что если проговорюсь о знакомстве с отцом Жени Сафроновой и что собираюсь создать книгу о прототипе главного героя «Дня второго», если коснусь темы ослабленного Ставрогина и Достоевского, то не увижу Эренбурга, как собственных ушей, никогда.

Я догадывался, что он не очень привечал томского гида, и Столярова это хорошо знала. Ведь она в 1955 году отсылала книжку «Знамени» в Томск. А сейчас на дворе 1963 год. Эренбург давно завершил вторую часть «Оттепели», где поставил точку на отношении к прототипу. Прочитав книгу целиком, я ощутил, правда, смутно некое желание Эренбурга отстраниться от прошлого. Что-то отталкивало, и решительно, от отца Жени. Возможно, здесь играла роль годами отточенная

осторожность. И сдержанность. И дальновидность, умение нащупать истинный характер и околоточные корни. Допросы в охранке и тени фон Коттена, Рачковского, Васильева и прочих, очевидно, тревожили его сны.

Идти с пустыми руками к Эренбургу глупо. Глупо вынуждать его выслушивать проспект несуществующей книги. Глупо просить благословения на такую работу. Глупо выдать себя за аспиранта. Все глупо.

А быть может, и не глупо! Так или иначе томская история терзала меня. Она бы любого терзала. Есть люди, которые ждали подробного рассказа об этом. Ждут и теперь. Я возвращался в северные Афины чуть ли не каждый день.

Вранье, даже незначительная выдумка привели бы к немедленному краху. Ничем не рискуя, я рисковал всем. Однако к тому времени я написал и отделал под крест первую повесть «Напротив университета», которая теперь издается и редко переиздается под названием «Пани Юлишка». Она появилась через десять лет после взятия снежного городка — после того, как я проломил защиту Столяровой. В повести был эпизод, имеющий прямое отношение к Эренбургу. «Пани Юлишка» нуждалась, конечно, в поддержке. Дальнейшие ее мытарства подтвердили это. Первые дни оккупации Киева, по моим расчетам, не могли оставить великого человека равнодушным. А от захваченного немцами Киева, от мест хорошо знакомых и любимых Эренбургом, до северных Афин рукой подать. План созрел, и план не имел изъянов. Он был честным, благородным и открытым. Он был совершенно прозрачным. Я ни в чем себя не могу упрекнуть. И я кинулся в атаку на холодный снежный городок.

В гостеприимной Риге

Перед самой войной в столицу Советской Латвии съехались на декаду к Вилису Лацису несколько десятков деятелей культуры, писателей и журналистов. Рига еще не полностью советизировалась. Работали ателье, кафе, рестораны, в кинотеатрах демонстрировались американские фильмы. Следы депортации были тщательно замаскированы. Пустые квартиры опечатаны. Иногда в них успели вселиться новые хозяева: латышская коммунистическая номенклатура и приехавшая русская администрация. Депортацию проводили ночью. Гости Риги не замечали того, что происходило. Среди разношерстной компании, которую радушно принимал Вилис Лацис, находился и муж Ирины Эрбург Борис Лапин вместе со своим закадычным другом и соавтором Захаром Хацревиным.

В то время они занимали ведущее положение в газетном мире и старались работать всегда вместе. Писали они неплохо. Книга рассказов «Дальний Восток» пользовалась успехом. История маленького мальчика Шпынька — трогательная и правдивая — звучала с эстрады в исполнении лучших чтецов. Я в далекой Кадиевке с замиранием сердца слушал, как наша учительница дрожащим от волнения голоском произносила, вытирая уголки глаз платочком:

«Плохой отец — это хуже, чем смерть, — сказал старый солдат и повел Шпынька через весь город, показавшийся мальчику бесконечным, к сестре матери, живущей возле пожарных депо».

Я жалел Шпынька, одиноко сидевшего у ворот и всхлипывающего, и ожидал продолжения истории, трогательно и сурово изложенной Лапиным и Хацревиным, но так и не дождался. Учительница объяснила, что продолжения у нее нет.

Потом авторы грустного повествования о Шпыньке вынырнули совершенно в другое время и в совершенно другом месте и при совершенно других обстоятельствах. Сам Эренбург относился с симпатией к Хацревину, ласково называя его Хацем: «Почти каждый вечер к Лапину приходил Хацревин, человек обаятельный и странный. Он был внешне привлекательным, нравился женщинам, но боялся их, жил бобылем. Меня в нем поражала мягкость, мечтательность и мнительность. Почему-то он скрывал от всех, даже от Бориса Матвеевича, что болен эпилепсией».

Сестра матери Лотта в ранней молодости вышла замуж за начинающего драматурга Александра Корнейчука, будущего сталинского любимца и выдвиженца. В ту пору Лотта вместе с мужем находилась в Риге, и Вилис Лацис чуть ли не каждое утро в ресторане преподносил ей маленький букетик прибалтийских розочек. О таких женщинах, как она, говорили — обольстительная. Рослая, крепкая, спортивная, с сияющими глазами, она покоряла сердца

походя, не желая того: романтический опыт у нее отсутствовал. Сталин обратил на Лотту внимание в театре на одном из спектаклей, может быть, на премьере комедии «В степях Украины»:

— У вас красивая супруга, — заметил он растерявшемуся и испуганному драматургу в беседе после представления.

Вечером следующего дня обезумевшая от страха чета бежала в Киев. Корнейчук передал Лотте не весь разговор со Сталиным. Отдышавшись дома, Корнейчук вызвал из гаража «бьюик» с верным шофером Ваней Бугаем и повез жену на прогулку в Святошино и там, в лесу, сообщил, что вождь после комплиментов Лотте предложил совершить поездку с какой-то группой в Соединенные Штаты Америки.

— Если ты уедешь, — ответила Лотта, — я наложу на себя руки.

Корнейчук знал ее характер и слег в постель, жалуясь на сердце. Собирали даже консилиум во главе с академиком Стражеско. Соблазнительных предложений больше не последовало, а вскоре началась война. Посередине оказалась гостеприимная Рига.

Всем здесь командовали во время декады Вилис Лацис и Фадеев. Сталинскую — далеко не бездарную — элиту восхитила буржуазная столица некогда независимого государства. Европа, да и только! И какая Европа! Комфортабельная, неподдельная, сохранившая природную красоту и аромат. Особенно привлекал знаменитый рынок, кафе и рестораны. Лебедев-Кумач и мнящий себя наследником Маяковского Кирсанов из злачных мест не вылезали. Вирта приценивался к заграничным вещам в магазинах. Янка Купала гулял по кривеньким, с башенками, улицам, сохраняя на лице мрачную думу провинциала. Вот какой могла бы быть столица Беларуси! Культурный и образованный поэт Бажан осматривал достопримечательности и возвращался в номер гостиницы «Рим» далеко за полночь. Дирижер Гаук два раза в день посещал Домский собор. Борис Барнет, любимый киевским начальством кинорежиссер, непрестанно щелкал модной тогда «лейкой» с выдвижным блестящим от никеля тубусом. Любовь Орлова взяла на прицел ателье индпошива и обувные салоны. Григорий Александров и Охлопков оживленно беседовали друг с другом и дарили бывшим актрисам театра Мейерхольда, год как расстрелянного, те же изысканные прибалтийские розочки. Эмиль Гилельс, оставив Гаука в одиночестве, рылся на книжных развалах и покупал ноты, недоступные в Москве. Корнейчук переживал успех комедии «В степях Украины», поставленной в Малом театре Судаковым, где в очередь играли Зеркалова и Фадеева. Шампанское на столике не переводилось, а в номере лилось рекой.

Никто из них не задумывался о судьбе главного латвийского города. Никто не задумывался и о собственной судьбе.

Страшные мысли старались гнать от себя прочь.

В первые дни второй войны с немцами

Мимолетной жертвой Лотты пал Хацревин. Рядом они выглядели прекрасной парой, будто рожденные друг для друга. Разумеется, ни о каком настоящем романе и речи идти не могло, но взаимная, скорее дружеская, симпатия — появившись — с каждым днем укреплялась. Хацревин, если можно так выразиться, ухаживал за Лоттой наивно и по-товарищески, но элегантно, с цветами. Рига, несмотря на то что корчилась от ужаса под ударами депортаций, была завалена цветами. Как кладбище в День поминовения.

Когда над Ригой в первый день вторжения закружились «мессершмитты», никто не предполагал, что отъезд гостей Вилиса Лациса произойдет так скоропалительно. Никому не хотелось покидать Ригу. Хацревин и после речи Молотова агитировал Лотту:

— Ну что вы всполошились, дорогая моя, это, вероятно, провокация! Задержимся еще на денек-другой, предстоит поездка в Айгвиду. Фантастическое по красоте место! Все уладится, все уладится! А тут сосны и море. Райский воздух, метровые копченые угри, монбланы взбитых сливок!

— Вы сумасшедший, Хацревин, — отвечала Лотта. — Вы не знаете немцев. А я уже была под их оккупацией в 1918 году. Я видела, как они входили в город — длинной серой лентой, под моросящим дождем. Офицер ехал на лошади и свернул на мосту к перилам, притиснул мордой, улыбнулся, показав оскал, и сказал: «Метхен, нах хаузе!» А лошадиной мордой все теснил и теснил, заляпал с ног до головы вонючей желтоватой пеной и все твердил и смеялся: «Метхен, нах хаузе!» А солдаты шли, вышагивая, как манекены, шли и шли, не повернувшись и никак не реагируя на то, что происходило у перил. Через пару дней они заявились в лазарет, где работала наша средняя сестра Сашенька, погрузили на телеги всех русских офицеров, вывезли на берег Буга и расстреляли. Вы еще не знаете немцев, Хацревин. Надо немедленно отсюда уносить ноги!

Поделиться с друзьями: