Еврейский камень, или собачья жизнь Эренбурга
Шрифт:
Вместе с тем Сталин, Россия, русские коммунисты и Советский Союз поначалу пользовались колоссальным авторитетом у народа. На демонстрациях рядовые испанцы, в противовес националистам, аристократии и фалангистам, то и дело провозглашали: «Долой Испанию! Да здравствует Россия! Да здравствует Сталин!» Ни в одной стране мира народ не прибегал к такого рода крайним лозунгам. Надежды на Россию были настолько устойчивы и основательны, что франкистская пропаганда ничего не могла противопоставить вспышке искренней любви. Только по прошествии десятков лет испанцы узнали подлинный облик сталинской России. Даже превалирующее участие русских или, что вернее, людей, говорящих по-русски, во внутриреспубликанских конфликтах, даже расстрелы русскими непокорных коммунистическим приказам республиканцев и анархистов, даже поведение секретных служб, во главе которых стояли агенты Ежова, даже вывоз золотого запаса под разными
Да, жестокость, какой бы она ни была и откуда бы она ни проистекала, какой бы праведной краской она ни покрывала себя, всегда остается жесткостью и ничего хорошего принести не в состоянии. Жестокость есть жестокость и непременное условие каннибализма. Она олицетворяет нравственное бессилие. Вот к чему иногда приводит вспышка искренней любви.
Читая листочки Хемингуэя из папки «Бухучет», я начинал это только осознавать, страшась собственных мыслей и постоянно подвергая их критическому разбору. Чтобы уцепиться хоть за какой-нибудь мало-мальски поддерживающий происшедшее в Испании факт, я однажды рассказал Жене эпизод, в котором принимали участие наши танкисты и марокканцы. Женя не поверила Каперангу. А я еще крепче поверил, прочитав листочки из папки. Роман Хемингуэя Женя воспринимала как художественное произведение, для меня прочитанное стало духовным компасом. Прозрение было болезненным, но спасительным. Все громче и чаще внутри, в душе, звучала пушкинская строка: «Ужасный век, ужасные сердца!». Этот чисто пушкинский, стилистически отнесенный к иной, нерусской, культуре всплеск определил отношение к жизни — к Испании, Великой Отечественной войне, пережитому позднее. Прошлое продолжает жить во мне, каждый раз возвращая назад — к передуманному. Вот досадный пример. Сравнивая «Гернику» с «Осенним каннибализмом», у меня внезапно и с горечью сжалось сердце от мысли, что война с фашистской Германией не дала нам ни того, ни другого: ни «Герники», ни «Осеннего каннибализма», хотя страдания России были длительнее, ужаснее и в психологическом отношении объемнее, чем те, которые послужили основой для произведений Пикассо и Сальвадора Дали. Этот поразительный факт терзал меня все время, которое я потратил на работу над книгой.
Тоска и уныние охватывают, когда пытаюсь найти ответ.
Право воевать за Россию моему отцу надо было заслужить, как, впрочем, и многим другим, в том числе и Эренбургу.
Вот доказательство тоже из души, из сердца, используя слова Ивана Бунина — из семейного архива воспоминаний.
В 1942 году на Северном Донце политком предложил отцу вступить в ряды ВКП(б). В недавнем прошлом сидельцу следственного изолятора в городе Сталине оказывали великую честь умереть коммунистом, одним махом перечеркнув то, что случилось на рассвете 3 января 1938 года, когда комната, в которой я спал, благоухала апельсинами, полученными в ОРСе за отличную работу. Каждый апельсин был завернут в непрозрачную папиросную бумагу с синим круглым штампом. Апельсины до войны из Абхазии везли аккуратно, не навалом, в гладких, пахнущих деревом, хорошо обструганных ящиках.
Отец обрадовался, чуть ли не заплясал от счастья. Останется живым после войны, возвратится в Кадиевку и продолжит старую песню: вышел в степь донецкую парень молодой… Он почему-то полюбил Кадиевку — маленький, паршивенький горняцкий поселок, переименованный в город Серго: в честь наркома тяжпрома Орджоникидзе. Кадиевка принесла ему столько горя! Но чувству не прикажешь!
Политком посоветовался, как полагается в подобных случаях, с особистом, у которого отец, как полагается тоже в подобных случаях, был на карандаше, то есть под колпаком и соответствующим присмотром.
— Хороший еврей, — ответил особист политкому, — пусть воюет.
Особист не придавал значения тому, что политком сам обладал национальным недостатком. Большевики в собственной среде народ откровенный.
Через месяц-другой без прохождения кандидатского стажа после какой-то кровавой операции приняли чохом с десяток оставшихся в живых. И отправились в политкомовский блиндаж обмывать. И красноармейцы, и командиры. Обмыли прием, даже слишком. Политком, выждав и прощаясь с отцом последним, притянув за руку к себе поближе, прошептал раздельно:
— Ты, лейтенант, веди себя теперь осторожнее, с оглядкой. Много болтаешь о будущей счастливой жизни. Стихи Сергея Есенина красноармейцам декламируешь, то да се… Это лишнее. Скромнее держись, скромнее! А заработать пулю в затылок — раз харкнуть! Не все тебя любят. Ты — всех, ты мировой парень, а тебя — не все. И молчок! Не забывай,
кто ты! Право защищать Россию ты получил — ну и радуйся!Сколько таких неосторожных погибло? Кто подсчитает?
Знал ли Эренбург о подобных настроениях? Бесспорно, знал! Но с известным ни он, ни мой отец ничего не могли поделать и ничего не могли сказать. На то и пуля — в затылок!
Нечто подобное Эренбург переживал сам.
Еврейский вопрос внутри РККА в форме антисемитизма вспыхнул дымящимся копотью пламенем сразу же — в первые месяцы войны. И здесь Эренбург выступил открыто и смело.
24 августа 1941 года, за месяц до падения Киева и расстрела в Бабьем Яру, когда геноцид немцам еще удавалось скрывать от Америки и еле дышащей мировой общественности, резко сократившейся в размерах, когда уничтожение евреев, как одну из главных целей нацистов во Второй мировой войне, прятали в коричневых кулисах и евреи — во всяком случае в Советском Союзе — в большинстве не понимали со смертельной ясностью, что их ждет на оккупированной территории в скором будущем, Эренбург выступил на первом еврейском радиомитинге, и газета «Правда» опубликовала это обращение без купюр. Для Эренбурга намерения нацистов не были загадкой. Он прямо заявил, что гитлеровцы напомнили ему имя матери — Ханна. Всего через десяток лет — ничтожный исторический срок! — абакумовско-рюминская свора, прокатывая неоднократно эти слова в своих дознавательных норах и пытаясь придать им националистический оттенок, опять подготовилась напомнить Эренбургу, что имя его матери — Ханна.
— Евреи, в нас прицелились звери! — мужественно и не таясь обращается к соплеменникам Эренбург. — Наше место в первых рядах. Мы не простим равнодушным. Мы проклянем тех, кто умывает руки.
Тогда Эренбург утвердил окончательно собственное кредо:
— Я — русский писатель, и я — еврей. Я говорю это с гордостью. Нас сильнее всего ненавидит Гитлер!..
Два уточнения. Гитлер больше всего ненавидел людей еврейского происхождения, которые считали себя русскими и которые хотели защищать Россию именно как свою мать-Родину. Слова Эренбурга сегодня невыносимы для очень многих русских нацистов и националистов: фамилии их очень хорошо известны. Но пока, слава богу, не наступило время, когда они могли бы решать, кому считать Россию родиной.
— Сейчас я, как все русские, защищаю мою родину, — говорил Эренбург, навсегда совмещая себя и свое происхождение с Россией, русским народом и русским языком.
Но он говорил это не потому, что некуда ему было деваться. Прошлое подтверждало искренность. 18 августа 1926 года с борта парохода в Тирренском море Эренбург писал Николаю Тихонову: «Да, пусть я плыву на Запад, пусть я не могу жить без Парижа, пусть я в лад времени коверкаю язык, пусть моя кровь иного нагрева (или крепости), но я русский» [4] . До войны Эренбург мог прекрасно «деваться» куда угодно. Примеров тому легион. Однако подобное право — сражаться за Россию — надо было все-таки завоевать. Похожие речи и чувства не могли не вызвать душевного отклика у нормальных, не зараженных антисемитизмом людей. Но были и другие.
4
Семейный архив Н.С. Тихонова (машинописная копия).
Есть, быть может, не очень внятные указания на отношение, например, Михаила Шолохова к евреям в начале войны и на ответную реакцию Эренбурга. В первые месяцы ему, несомненно, приходилось отбивать наскоки на внутреннем фронте. Краткие, а позднее и более обширные записи свидетельствуют о сложности возникшей ситуации и о неприкрытом стремлении небольшой группки во главе со знаковыми фигурами возвратиться к никогда окончательно не угасавшим национал-большевистским настроениям.
Супруга автора знаменитой книги «Хранить вечно!» Льва Копелева, литературовед и переводчик Раиса Орлова цитирует в воспоминаниях следующие слова Эренбурга: «Он (Шолохов) был тогда не с нами (то есть во время войны), потому что казаки не с нами. А для него эта связь — кровная. И человечески, и творчески. Тогда начались водка, антисемитизм, позорная клика мелких людишек вокруг него».
Водка и клика или что-то иное? Слухи об авторстве «Тихого Дона» бродили и до войны. В Ростове, кажется, даже состоялся официальный разбор дела. Но к 1941 году вроде бы все улеглось. Технических средств исследования тогда не применяли, и противники Шолохова угомонились. Однако душенька-то по-прежнему волновалась. Злость кипела и требовала выхода. Выход всегда один — в ненависти к невинным и ни к чему не причастным. Данная ситуация аксиоматична.