Чтение онлайн

ЖАНРЫ

Еврейский камень, или собачья жизнь Эренбурга
Шрифт:

«Федор Достоевский, когда приехал сюда, — рассказывал малограмотному и малокультурному съезду Шкловский, — ужинал в саду „Эрмитажа“, и там на ресторане было написано: „Пир во время чумы“. Так оценивали современники Достоевского тот праздник, тот съезд писателей».

Оценивали по-разному — Толстой негативно, Тургенев принял участие. Взбудораженная интеллигенция приветствовала речь Достоевского.

«Я сегодня чувствую, как разгорается съезд, — сентиментальничал Шкловский под бдительным взором отнюдь не сентиментальных надзирателей из ОГПУ, — и, я думаю, мы должны чувствовать, что если бы сюда пришел Федор Михайлович, то мы могли бы его судить (!) как наследники человечества, как люди, которые сегодня отвечают за будущее мира».

Ну

что за наглость! Что за болтовня! Что за чепуха! Если уж кто-то кого-то и должен судить, то не орда шкловских — Достоевского.

«Федора Михайловича Достоевского нельзя понять вне революции и нельзя понять иначе как изменника», — заключил Шкловский, которому давно изменили разум и порядочность.

Изменник, и все тут!

А между тем на съезде рядом со Шкловским сидел Эренбург, чей роман «День второй» был пропитан Достоевским и в котором Горький и Безыменский были прямо противопоставлены «изменнику» — в той форме, которая могла проскочить цензуру.

Остальные

Мутный поток мракобесия и невежества на выступлениях Горького и Шкловского не иссяк. Верхом глупости явилась речь литератора Горбунова, который заявил нижеследующее: «Возьмите, скажем, вопрос о преступности. Что могли сказать о ней, о причинах, порождающих ее, а главное, об изживании ее Достоевский, Чехов, Некрасов (!), пока существовала частная собственность на средства производства?»

Необъяснимо, почему взор товарища Горбунова пал на Некрасова, а не на Толстого?

«Ничего, кроме ужаса Мертвого дома, петербургских углов и сахалинских очерков, — бесстыдно заключает этот борец с преступностью в самую преступную эпоху существования России. — Лишенные возможности развернуть положительную программу, уничтожающую корни преступности, они вынужденно (?) ограничивались художественной критикой действительности. В настоящее время, после блестящего (!) опыта ОГПУ над перевоспитанием правонарушителей, эта тема не представляет собой сложности. С ней успешно в основном справились авторы, написавшие о Беломорском канале…» И здесь начинается самое любопытное! Элементы закулисной борьбы, которые тщательно скрывают противоборствующие стороны, ибо большевики из Агитпропа и ОГПУ настаивали на полном единстве мнений и высказанных взглядов.

С упомянутой Горбуновым книгой, как ни удивительно, оказалось не все в порядке. Она была создана коллективом авторов, объявивших, что несут за написанное общую ответственность. Как в воду смотрели! В конце концов Россия их привлечет к этой ответственности, когда с небес схлынут тучи коммунизма. Эренбург, между тем, довольно едко высказался против бригадного метода работы, считая, что порочная практика нивелирует индивидуальность. Книгу о канале имени Сталина, кроме Авербаха и Фирина, редактировал еще и Горький. Он, конечно, не преминул сделать замечания и выразить недовольство по поводу критической реплики заезжего парижанина. Горького поддержала Сейфуллина, а Всеволод Иванов, назвав иронически Эренбурга «почтеннейшим» и «несравненным», заявил, что время создания истории ББК относится к лучшим дням его творческой жизни!

Ну и жизнь! Ну и творчество у автора повести «Бронепоезд 14–69»!

Нейтрально отозвался о Достоевском в докладе осторожный Карл Радек. Ему на историю не наплевать. Он понимал в свои тридцать с небольшим лет, что история — предмет вечный. Зачем себя пачкать лишний раз?!

Федор Гладков упомянул Достоевского, перечисляя великих русских писателей. Леонид Леонов дипломатично промолчал, а ему бы следовало — по претензиям — обронить словцо. И лишь Михаил Чумандрин произнес существенное об «изменнике»: «Как автор гениальных художественных документов Достоевский остался непоколебимым, недискредитированным».

Самое идиотское

Стоит выделить самую идиотскую характеристику Достоевского, чтобы стало яснее, куда могли завести серьезные игры с ним, обращение

к его сюжетам и идеям, словом, творческое использование классического опыта. Самая идиотская характеристика не была прямо направлена против Эренбурга, но он единственный в то время осваивал доступным образом наследие Федора Михайловича, показывая пример своеобразной контаминации отдельных элементов из острейшего для той эпохи романа «Бесы» в современной литературе.

Как всегда, наиболее страшное и уродливое приобрело наиболее гротескные и нелепые черты. В мясорубку вместе с Достоевским попал и Лев Толстой. Совершенно беспомощная и вместе с тем отлично адаптированная к советской действительности писательница Валерия Герасимова выдвинула сверхоригинальный тезис: «Но разве не являются идеи таких титанов, как Толстой, Достоевский, Ницше, теми высочайшими Гималаями идей старого мира, с которых в наши дни мутными ручьями (?) стекают идеи фашизма (?) и пацифизма? И разве борьба с этим мутным потоком, а следовательно, и с его „чистыми“ первоисточниками не имеет для нас революционного практического значения?»

Еще немного, еще чуть-чуть — и ОГПУ внесет Толстого в индекс подозреваемых, а последователей и исследователей возьмет на прицел. Судя по приведенным речам, Лев Николаевич еле уцелел. Вероятно, статья Ленина «Лев Толстой как зеркало русской революции» спасла гиганта и титана. Побоялись разгрохать зеркало. Что бы тогда осталось?

Достоевскому ничего не страшно. Он в индекс давно внесен. Контра, больной, предтеча фашистов. Немцы его облизывают — всего перевели. Толстого не всего, а вот Достоевского — всего. Что бы это значило? Неспроста такая любовь.

Нет, недаром и не в горячке дискуссий Володю Сафонова называли и фашистом, и ослабленным Ставрогиным. Яд глупости крепок и всепроникающ. Из верхних слоев общества он легко просачивается в нижний и отравляет сознание тех, кто не в силах противостоять ему.

Эренбург не ожидал подобного поворота. Именно Достоевский увлек Володю Сафонова за собой в бездну, где им была уготована одна участь. Если Достоевский — не знавший советской власти изменник, то кто же тогда Володя Сафонов, как не трус, предатель, индивидуалист и фашист? Вот от всего этого и от многого другого — специфического, томского и кузнецкого Володя Сафонов поднялся наверх к лошадиному барышнику и повесился точно так, как гражданин кантона Ури, который тоже имел все основания уйти в иной мир в трезвом уме и доброй памяти, потому что в России они не могли найти себе места, а за рубежом — в прекрасной Америке, Германии или Швейцарии — и подавно. Эренбург точнейшим образом подвел итог — петля и ничего иного!

Соцреалисты помалкивают…

…насчет Достоевского, но Эренбурга грызть не забывают. Во что они попытались превратить его на Втором — послевоенном — съезде советских писателей, когда Сталин почил в Бозе, каждый может убедиться, если ему, как мне, повезет возле помойки отыскать соответствующую стенограмму с выступлениями Шолохова, Симонова и прочих героев того времени в куче выброшенных партийной элитой ненужных книг.

Беднягу Достоевского упомянули дважды. Вениамин Каверин поставил его в один ряд с Пушкиным. Странный жест сделал автор «Двух капитанов». Константин Федин, еще не первый секретарь Союза, еще только прицеливающийся к месту, еще не житель крепенькой дачки в Переделкино, рядом с пастернаковской, процитировал Достоевского для доказательства собственной мысли. Остальные соцреалисты помалкивали. Помалкивал Шкловский, помалкивала Валерия Герасимова, а ведь Виктор Борисович и Валерия Анатольевна продолжали нести вахту и присутствовали с правом решающего голоса. Вот бы и судить подкатило время! И опять никто не защитил Достоевского, не указал на годы забвения и клеветы. Госбезопасность за прорвавшееся негодование никого бы под уздцы не взяла — ей о ту пору не до того было. В подвалах гремела револьверная канонада. Лубянка чистилась.

Поделиться с друзьями: