Еврейский камень, или собачья жизнь Эренбурга
Шрифт:
Да, парижские партайгеноссе несли на себе печать чего-то, им никогда не принадлежавшего. Вот в чем весь фокус!
Однако Хемингуэй не довольствуется произведенным на капитана Гомеса впечатлением. Он стремится утяжелить краски: «Высокий, грузный человек повернул голову в сторону Гомеса и внимательно осмотрел его своими водянистыми глазами. Даже здесь, на фронте, после поездки в открытой машине по свежему воздуху, в его сером лице, освещенном яркой электрической лампочкой, было что-то мертвое. Казалось, будто оно слеплено из этой омертвелой ткани, какая бывает под ногтями у очень старого льва». Брр-р! Как омерзительно!!! И как точно!
Вспоминается выражение из нашей постсталинской политической мемуаристики: кремлевский цвет лица! Обожравшиеся на поздних ужинах у вождя, пропитанные красным грузинским алкоголем, с плохо функционирующей печенью,
Комиссар забрал документы и письмо к Гольцу у приезжего капитана, затем посадил республиканцев под арест. Караульный и капрал, не стесняясь, называют Андре Марти сумасшедшим. Его ни о чем нельзя спрашивать. Капрал говорит капитану: «Что он сумасшедший, это все знают». Таков главный политический инструмент Сталина в период гражданской войны в Испании. Несомненно, личность Андре Марти и Кольцов, и Эренбург обсуждали с Хемингуэем. Характеристика комиссара в романе принадлежит не фашисту, не троцкисту, не анархисту. Ее писатель вкладывает в уста республиканского капрала. Демократические и гуманистические идеалы Хемингуэя никогда не подвергались сомнению?! Хемингуэй в выборе идеалов не ошибался.
Гомес считал, что Андре Марти поддерживает славу Франции. Капрал оборвал его: «У него мания расстреливать людей». Капрал не интербригадовец, он солдат, он привык повиноваться. Он совсем не искушен в политических хитросплетениях. Именно этот простой и честный парень отодвигает занавес, чтобы мы увидели в глубине сцены, какую роль играет Сталин в ослаблении антифранкистского фронта.
«Como lo oyes [1] , — сказал капрал. — Этот старик столько народу убил, больше, чем бубонная чума. Mat'o m'as que le peste bub'onica. Но он не как мы, он убивает не фашистов…»
1
Как ты сам слышишь (исп.).
Сталин тоже убивал не фашистов.
«Que va. С ним шутки плохи. Mata bichos. Он убивает, что подиковиннее. Троцкистов. Уклонистов, всякую редкую дичь».
Художник и подполковник Сикейрос тоже убивал троцкистов. Крепкие ребята подобрались в Испании. С такими, конечно, настоящую войну не одолеть.
Стоит здесь возвратиться к позорной реплике Савича: «Ты что? Троцкистом стал?» Стоит здесь возвратиться к не менее позорному вмешательству в инцидент Бориса Слуцкого, попытавшегося вывести Савича из-под удара. К этому времени Савич, безусловно, уже прочел «По ком звонит колокол». Если не в оригинале, то в переводе. Стоит обратить внимание на твердость Эренбурга, отвергнувшего ложность приятельских отношений и отдавшего предпочтение жизненной и политической правде. Он догадывался, как прочтут эти строки потомки, как их прочтут такие люди, как я, и он захотел остаться с Хемингуэем и его капралом.
Откуда пошли небылицы о всесилии Эренбурга, обнаружить трудно, но они циркулировали устойчиво и долго. После войны Эренбург пользовался популярностью главным образом среди невоевавшего народа и демобилизованных. Жиденок, помянутый зеком, кажется, единственный интеллигент, о котором я слышал как о корреспонденте Эренбурга, не считая моей матери, в конце концов отклонившей мысль об обращении к тому, кто со Сталиным вась-вась. Я относился к немногим, кто мало верил в возможности Эренбурга как народного заступника.
Каково же было мое удивление, когда я прочел в середине 90-х годов, что в лето после смерти Гуталина во время кровавого горлаговского бунта в окрестностях Норильска некто Дубасов, матерый и решительный зек, вывалил комиссии полковника Кузнецова, прилетевшей из Москвы, про ледяной карцер, побои и издевательства в оперчекотделе и о всяких иных не менее ужасных безобразиях, процветавших до самого последнего дня. Через члена повстанческого комитета из забаррикадировавшегося барака Дубасов передал на вахту капитану Нефедьеву для московской комиссии личное обращение к Илье Эренбургу. Подобные совпадения не похожи на случайность. Байка о заступничестве Эренбурга за всяких обиженных и несправедливо осужденных перед властями
и самим Сталиным, возможно, и имела слабенькие основания. Однако дубасовский поступок свидетельствует о распространенности легенды. Эпизод в Горлаге исторически документирован и свидетельствует о прочно установившейся репутации писателя. Как ни крути, как ни верти, а ее заработать нелегко. Я ничего подобного не слышал ни о Фадееве, ни о Симонове, ни о Шолохове, ни о Катаеве, ни о Каверине, ни о Федине, ни о каком-либо другом переделкинском жителе. Конечно, и они в большинстве имели свою почту, кому-то помогали, за кого-то просили, но в семейных или дружеских обсуждениях первой выскакивала фамилия Эренбурга. Просить у него защиты считалось нормальным, обыкновенным, не выходящим из ряда вон. Надо бы задуматься над этим.У зека мечта не разошлась с делом. Для письма Эренбургу потребовалась хорошая бумага, доставить которую в каптерку мне и Жене не составляло никакого труда, но с чернилами и ручкой обстояло сложнее. Их опера преследовали с настойчивостью, которая могла бы найти лучшее применение. Чернила и ручки связывали лагерь с внешним миром. Кто скрывал эти предметы у себя, того подозревали в разных кознях — вплоть до побега. А для оперчекотдела жалоба хуже побега. Три белоснежных листа я взял в редакции многотиражки «За советскую науку» и пожертвовал зеку вечное — трофейное — перо фирмы «Пеликан», которым пользовался еще в школе. Выменял у военнопленного на пачку махорки и кусок туалетного мыла «Красная Москва» в обертке, с белой шелковой кисточкой. Меня просто преследовали эти кисточки. Мыло я тайно изъял из подарочного набора, полученного матерью до войны вместе с альбомом Эренбурга за хорошую работу в школе младших командиров КОВО. Потом долго и с горьким стыдом мучился, когда мать удивленно уставилась на пустующую выемку, несколько дней подряд открывая коробку, будто мыло могло появиться.
Вечное перо — поршневое, обыкновенные канцелярские фиолетовые чернила для него годились. Расставаться с безотказно работающим немецким изделием жалко, вдобавок я предчувствовал, что получить назад не суждено. Кто учился в советской школе, тот знает, сколько неприятностей доставляли невыливайки, ручки из жести, перья «селедочки», «рондо» и «восемьдесят шестой» номер. Пальцы постоянно грязные, тетрадки в кляксах, страницы в потертостях от выскребания бритвой, и на рубашку частенько попадала капельная россыпь. Трофейное вечное перо избавляло от массы хлопот. А в Томске вечные перья — редчайшая редкость. У фронтовиков наших они имелись. Девочки пользовались старыми принадлежностями, но девочки аккуратистки и не торопыги: у них пальчики чистенькие. Позже, к Новому году, студенты 124-й группы разжились авторучками — кто где ухитрился. Лучшая оказалась у Олега Короля, очкарика. А мне вот выпало лишиться поршневого «пеликана», с зелено-мраморным корпусом и прозрачным кольцом у резьбы, внутри которого бултыхалась жидкость. Без нее, без этой жидкости, великие мысли исчезали бесследно. Спрятать вечное перо легко, клякс от него никаких, пятен ни на столе, ни на одежде оно не оставляет, никто ничего из чужих не заметит. А каптерка — место злачное, сюда каждый божий день нос суют конвойные — от случая не убережешься. Просьбы и жалобы зеков — вещь обычная, вечная. Строчить их неизмеримо удобнее вечным пером. Подобных проблем сегодня нет. Но я через всю жизнь пронес ощущение от той ручки фирмы «Пеликан». По-моему, она и сейчас существует и благоденствует, пуская в плаванье тоненько гравированную на корпусе птицу.
Отдал я зеку листы, отдал и вечное перо. Первую порцию он сразу испортил. Отправился я снова в редакцию, только открыл папку — заходит приземистый толстенький Бережков:
— Ты роман, что ли, пишешь? Ты же недавно брал.
С бумагой, как после выяснилось, и в настоящих редакциях всегда туговато. Молодые дарования воруют ее безбожно. Опусы большинства начинающих писателей творились на бесплатных советских страничках, украденных в канцеляриях или у машинисток. Запасы в отделах улетучивались мгновенно. Машинистки тоже не стеснялись: — лихо перепечатывали на государственной, копиркой тоже пользовались государственной.
И ничего! Создали, между прочим, неплохую литературу на ворованной бумаге. Нынешнюю — свободную, демократическую — с той, подцензурной, преследуемой редакторами, не сравнить — проигрыш нагляден. А пишут нынешнюю на собственных компьютерах, бумага финская, шикарная, или в крайнем случае сыктывкарская, тоже неплохая. Пакет, правда, заклеен небрежно, по назему, по-нашему, по-советски.
Я не дрогнул и ответил Бережкову:
— Усердно работаю над текстом.
— Ну тогда молодец. Бери, бери, не стесняйся.