Чтение онлайн

ЖАНРЫ

Шрифт:

Официантка стояла, поправляла завязки своего фартука и жевала резинку. Ее форменное платье было горчично-желтого цвета с белым воротничком; поверх него она носила розовую кофту, расшитую по вырезу ворота блестящим черным бисером. Выглядело это так, будто к ее шее сбегаются деловитые муравьи. Я хорошо это помню. На мне самой был черный шерстяной кардиган, весь в лохмах и катышках. Мои брюки на коленях были забрызганы кофе. Я снова натянула парку, внезапно ощутив неловкость и злость. Почему меня должно волновать, что подумает обо мне тот, кто увидит меня в старом свитере? Кто вообще будет оценивать мою одежду в этой почти пустой кофейне? Мне все равно. Пусть люди видят мою неряшливость. Пусть бросают в меня камни за немытые волосы. Я лучше, чем большинство из них. Я настолько выше их, что им впору целовать стул, на котором я сидела. Я твердила себе это снова и снова, и чтобы еще больше убедить себя в этом, заказала порцию шоколадного мороженого. Я смотрела, как официантка орудует мерной ложкой, запуская руку в морозильный агрегат и подтянув рукава розовой кофты выше своих изящных локотков. Она подала мороженое на овальной металлической тарелке со взбитыми сливками, колотыми орехами и засахаренной вишенкой наверху. Я сунула в рот полную ложку мороженого, точно изголодавшаяся сиротка, и по моему подбородку потекла шоколадная струйка. Мне

было все равно. Когда я запила мороженое горячим чаем, мои зубы заныли, а голова едва не лопнула. Не знаю, сколько виски позволил мне накануне вечером употребить отец, прежде чем осушить бутылку самому, но, должно быть, он оказался чрезвычайно щедр. Даже при своем цыплячьем весе я обычно могла справиться с изрядным количеством спиртного. Почти никогда мне не было так плохо по выходным.

Когда мороженое неохотно сползло в мой желудок, я расплатилась и вышла из кафе, испытывая невероятную жалость к себе. Ожидая зеленого сигнала светофора на перекрестке, повозила каблуком по замерзшей луже, потом изо всех сил топнула по ней краем подошвы. Лед потрескался, стал молочно-белым, но не разбился. Забавно, как избирательна наша память. Большинство воскресений я проводила, безвылазно сидя дома или совершая поездки к дому Рэнди, пока мой отец общался с Богом — или что он там, по его мнению, делал в церкви. Тетушка Рут лишь изредка заходила к нам, когда завозила его обратно после мессы. Но и тогда она крепко держала в руках свою сумочку, не снимала перчатки и сжимала губы так плотно, что они становились белыми. «Налей своему отцу чашку кофе» — вот самое большее, что она мне говорила. В присутствии тетушки Рут отец попросту игнорировал меня. «Найми кого-нибудь для уборки, — как-то раз сказала она ему. — Твои дочери, очевидно, заняты другими делами». Пока они это говорили, я стояла в дверном проеме, мой отец устроился в своем сломанном раскладном кресле, а тетя Рут сидела у кухонного стала, стараясь ни к чему не притрагиваться.

«Эйлин берет пример со своей матери, — ответил ей отец. — Ни на что не годна».

«Чарли, не говори плохо о мертвых».

«Не будь такой благочестивой святошей, — фыркнул он. — Эта женщина только и делала, что тратила мои деньги и дрыхла».

Это правда, моя мать любила ходить по магазинам. И спать она тоже любила, причем храпела так громко, что казалось, будто через дом едет локомотив. В детстве мне часто снились скоростные поезда, выдыхающие дым в звездную черноту ночи и мчащиеся через всю страну, прочь от Иксвилла; гулкий перестук колес по рельсам в моих снах едва ли не будил меня.

«Твоя дочь когда-нибудь прибирается в доме? Готовит еду?» — спрашивала тетя.

«Я почти ничего не ем», — ответил отец, защищая меня.

«Боже мой».

Когда они наконец увидели, что я стою в дверях, тетя только прищелкнула языком и подергала за ручку своей сумочки.

«Вынеси мусор, Эйлин», — сказал отец, словно пытаясь сделать приятное своей сестре. Я выкинула мусор. Когда мне было плохо, я просто глотала слезы и удерживала на лице холодную каменную маску. Я была рада, что в то воскресенье отправилась в поездку. Может быть, я и не доехала до Бостона, как собиралась, но по крайней мере избежала очередного болезненного общения с тетушкой. У нее были прямые серебристо-седые волосы и испещренный веснушками лоб, и это придавало ей чопорный и болезненный вид, делая похожей на сваренное вкрутую яйцо. Я не питала к ней никаких теплых чувств.

Не могу сказать, как назывался городок, где я оказалась, но на самом деле Угрюм-стрит была праздничной и красивой. Я прогулялась мимо квартала магазинов, сиявших витринами. Конечно, в воскресенье все они были закрыты. В те времена по воскресеньям трудно было купить даже жевательную резинку. На обратном пути к машине я шла по узкому переулку и заметила целующуюся юную парочку — «лижущуюся», как мы говорили. Я отчетливо помню эту сцену. Я увидела их как раз в тот момент, когда язык девушки скользнул в рот парня. На меня это произвело невероятное впечатление. Нежно-розовый цвет девичьего языка, то, как ясный зимний свет отражался на его влажной поверхности, контраст его цвета и текстуры с чистым, гордым, таким красивым лицом… Уже сидя в машине, я не могла отделаться от этой картины — подобной силы эротика казалась мне невозможной. Конечно, я слышала о «французских поцелуях» и видела, как стоят, прильнув губами друг к другу, парочки на смотровой площадке над океаном, но эта сцена была иной — словно в этот момент у меня открылось рентгеновское зрение. Меня потрясло то, как девушка подалась вперед, как смело, без оглядки она целовалась, и, конечно же, я подумала, что самой мне никогда не хватит отваги на нечто подобное. Парень стоял неподвижно, закрыв глаза, широко открыв рот и обняв девушку обеими руками, воротник его клетчатой шерстяной куртки был поднят. Эта картина преследовала меня, превращая мою головную боль и усталость в неотступную тревогу. Сексуальное возбуждение почти всегда доводило меня до тошноты. Дома я могла бы залезть в горячую ванну и яростно тереть кожу мочалкой, но я была далеко от дома. Поэтому я открыла дверцу машины, наклонилась, зачерпнула горсть рассыпчатого снега и сунула его под пояс брюк, в свои трусики. Это было очень холодно и очень болезненно, но я оставила его там и поехала дальше. Окна я опустила. Не знаю, как я тогда не подхватила воспаление легких.

Как я часто поступала в те моменты, когда была взволнована, я направилась к дому Рэнди. По дороге я думала о его крепких руках, о его верхней губе — чувственной и мальчишески невинной одновременно, о его случайно пойманных улыбках, которые он пытался скрыть за сборником комиксов или каким-нибудь юмористическим журналом. Будет ли он скучать по мне, когда я сбегу? Возможно, будет. «А, Эйлин, — скажет он копам, которые будут расследовать мое исчезновение. — Она пропала прежде, чем я набрался смелости пригласить ее на свидание. Я опоздал и всегда буду сожалеть об этом». Меня успокаивали мысли обо мне и о нем, о том, что мы, возможно, снова встретимся через несколько лет, когда я стану настоящей женщиной, из тех, что нравятся ему — что бы это ни означало, — и тогда мы обнимем друг друга и заплачем от горечи нашей потерянной любви и нашей разлуки. «Я был так слеп», — скажет Рэнди, целуя мои пальцы, и слезы будут струиться вдоль его прекрасных скул. Я любила плачущих мужчин — эта слабость позже втянула меня в бесчисленные романы с нытиками и депрессивными типами. Я подозревала, что Рэнди редко плакал, но что это было зрелище редкой красоты. Действительно ли я поехала в тот вечер к его дому, сидя на водительском сиденье, мокром от тающего снега? Конечно, поехала. Не могу сказать, чего именно я ожидала, хотя я всегда надеялась, что он выйдет и признается в любви, спасет меня, сбежит вместе со мной, решит все мои проблемы. Сидя в машине перед его домом, я внезапно ощутила тошноту и, распахнув дверцу

машины, начала блевать. Серое растаявшее мороженое кануло в сугроб и исчезло.

Едва доехав в тот вечер до дома, я взбежала по лестнице в комнату матери и содрала с себя холодные мокрые брюки и трусы. Отец, сидевший в туалете по другую сторону тускло освещенного коридора, распахнул дверь санузла и спросил:

— Ты где была?

Я натянула старые шерстяные колготки, пошарила в шкафу и нашла бутылку джина, которую припрятала там несколько дней назад. Потом пошла и отдала ее отцу. Он взял бутылку и свободной рукой скрутил пробку. Когда с его колен соскользнула газета, я мельком заметила темную полоску паховых волос над его бедрами. Это ужаснуло меня. А еще я увидела его револьвер, лежащий на краю раковины. Время от времени я размышляла об этом револьвере. В самые темные моменты я представляла, как тихонько извлекаю оружие из-под подушки спящего отца и нажимаю на спуск. Я бы приставила дуло к своему затылку, чтобы, когда я рухну на тело отца, моя кровь и мои мозги расплескались по всей его дряблой холодной груди. Но, честно говоря, даже в эти темные мгновения мысль о том, что кто-то в морге будет рассматривать мое нагое тело, останавливала меня — настолько я стыдилась своего тела. Меня также угнетало то, что моя смерть не произведет особого эффекта, что я могу разнести себе череп выстрелом из револьвера, а люди просто скажут: «Всё в порядке. Пойдемте съедим что-нибудь».

В ту ночь я лежала на своей раскладушке и ощупывала свой живот затянутыми в перчатку пальцами, пересчитывая ребра. На чердаке было холодно, раскладушка была хлипкой. Она едва выдерживала мой вес: сотня фунтов вместе с одеждой, если не меньше. Когда я укрывалась слишком большим количеством одеял, сочленения раскладушки разбалтывались, с каждым моим вздохом рама раскачивалась, словно лодка на прибрежных волнах, и я не могла уснуть. Я могла бы найти гаечный ключ, чтобы затянуть гайки и болты, или что там в ней было, но точно так же, как в случае со сломанной выхлопной системой машины, не могла заставить себя сделать хоть что-то, чтобы починить неисправную вещь. Я предпочитала погрязать в проблемах и мечтать о лучших временах. Чердак навевал мне мысли о том, что здесь во время своих визитов жил бы мой дядя, если б он у меня был. Добрый дядя, быть может военный, умеющий и любящий чинить старые вещи и делать новые… Он никогда не жаловался бы на холод и жажду, съедал бы самый худший ломоть говядины или курятины с жиром и хрящами, даже не задумавшись об этом. Я представляла, что мочки ушей у него длинные и мягкие, а плечи узкие, но все тело мускулистое, глаза большие. Быть может, фантазировала я, этот добрый дядюшка и есть мой настоящий отец. Иногда я обыскивала шкафы своей матери в поисках свидетельства супружеской измены. Найденные пятна от пищи, кофейные потеки на хлопчатобумажной блузке или помада, размазанная по пожелтевшему воротничку, — это совсем не то, что глас из могилы, но, полагаю, я надеялась найти что-то полезное. Намек, приветствие, доказательство того, что она любила меня, что угодно… Не знаю. Не знаю, почему я носила ее вещи даже годы спустя после ее смерти. Я позволяла отцу думать, будто это некое нежелание расставаться с памятью об умершей: старое платье — как знак верности, сохранение частицы духа моей матери и прочая ерунда. Но, по-моему, на самом деле я надевала ее одежду затем, чтобы замаскироваться, словно если я буду ходить в таком наряде, никто по-настоящему не увидит меня.

Помню, как я сидела на раскладушке под электрической лампой без абажура и обводила взглядом чердак. Это была очаровательно жалкая картина. Ящики от комода, набитые постельным бельем, принадлежавшим еще матери моей матери и давным-давно поеденным молью. Коробки со старыми книгами и бумагами, древний граммофон и несколько стопок пластинок, которые я никогда даже не пыталась поставить играть. Покатый потолок вынуждал меня сначала пригибаться, а потом ползти, чтобы выглянуть в окно, выходящее на задний двор — хотя там не было ничего, кроме белого снега и нескольких голых черных деревьев, озаренных тусклым фиолетовым светом, который сочился с вечернего неба. Где-то там была похоронена Мона, моя умершая собака. Я вспоминала о своей матери: как она лежала в постели, зарывшись руками в складки плохо сотканного шерстяного покрывала, и во весь голос жаловалась моему отцу, что если в этом мире и существует Бог, Он — жестокий ублюдок. «Я уже должна была умереть», — повторяла она. Я покорно, день за днем, варила на плите куриный бульон и приносила ей в зеленой салатнице, достаточно широкой, чтобы уловить все брызги, когда я старалась накормить больную — ложечку, еще ложечку, — а она, сопротивляясь, слабо и беспорядочно отмахивалась.

Однажды я вышла на задний двор, чтобы развесить выстиранное белье, и в нестриженой траве нашла свою собаку — она лежала, вытянувшись брюхом вверх, мертвая и высохшая под палящим солнцем. «Быть может, Бог забрал не ту душу», — подумала я в минуту сентиментальной слабости и тихо заплакала, прислонившись спиной к стене дома. Я оставила мокрое белье лежать в корзине, но прикрыла тело Моны мокрой наволочкой. Мне понадобился целый день, чтобы собраться с храбростью и вернуться туда. К тому времени белье высохло и слежалось, а когда я подняла наволочку, то при виде трупа задохнулась и извергла на пыльную почву содержимое своего желудка — курятину и вермут. Несколько часов я трудилась, чтобы вырыть достаточно глубокую могилу, потом ногами спихнула туда тело Моны — я не могла заставить себя коснуться его руками, — и засыпала сухой комковатой землей. Пару дней спустя, споткнувшись о собачью миску с прокисшей, завонявшейся кашей, отец сказал только: «Чертова псина», — и поэтому я выкинула кашу вместе с миской и никому ничего не сказала. Несколько дней спустя моя мать умерла, и я наконец смогла открыто проливать слезы. Это романтическая история и, быть может, не совсем точная, потому что я возвращалась к ней снова и снова в течение долгих лет, когда у меня возникала необходимость или желание поплакать.

В тот вечер, глядя в окно на заметенный снегом двор, я опять оплакивала свою собаку, жалея о том, что ей придется до конца вечности оставаться в Иксвилле. Я подумывала о том, чтобы выкопать ее кости и забрать с собой. Я действительно собиралась надеть свои лыжные штаны, толстый шерстяной свитер, боты, варежки, плотную вязаную шапку и пойти на задний двор с лопатой. Я никак не отметила ее могилу, но у меня было чувство, что Мона воззовет ко мне, что я интуитивно пойму, где нужно копать. Конечно, я даже не попыталась это сделать. Мне понадобилась бы кирка, какой пользуются могильщики на кладбищах. Представляете, какую работу нужно проделать, чтобы похоронить взрослого человека, если у вас нет экскаватора или другой машины для рытья могилы? Это не так легко, как иногда показывают в кино. Я гадала, как же хоронили людей зимой в прежние времена. Быть может, просто оставляли лежать тела на морозе до весны? Если так, то их, должно быть, хранили где-то в надежном месте, вероятно в подвале, где они лежали в темноте, тишине и холоде, пока земля не начинала оттаивать.

Поделиться с друзьями: