Эйлин
Шрифт:
* * *
Полагаю, это было самое обычное утро в «Мурхеде», но каждый раз, когда в коридоре слышались чьи-то шаги или открывалась дверь, впуская порыв ветра, я сначала морщилась — от похмелья голова болела так, что любой звук казался ударом по мозгам, — а потом поднимала взгляд, с нетерпением и волнением ожидая увидеть Ребекку. Но она все не появлялась. Мне не терпелось снова оказаться рядом с нею, получить подтверждение тому, что я чувствовала накануне вечером. Я буквально чуяла нервозность, испускаемую моим телом, словно запах горящей серы, когда чиркаешь спичкой по коробку. Разве могла я покинуть Иксвилл сейчас, когда Ребекка была здесь, со мною? Я гадала: быть может, она поедет со мной, когда я решусь сбежать? Ведь она сказала, что не задерживается долго на одном месте, верно? Вместе нам должно быть очень весело. Я фантазировала о том, как изменю внешность, когда перееду в Нью-Йорк, какую одежду буду носить, какую прическу сделаю, и если нужно, покрашу волосы или надену длинный парик, а может быть, очки с простыми стеклами. Я думала, что, если захочу, смогу сменить имя. «Ребекка» —
— Ну, привет, старушка, — сказала она моему отражению. У нее явно было веселое, игривое настроение.
— Доброе утро, — ответила я, — сосредоточившись на том, чтобы мой голос звучал уверенно и бодро, как будто у меня все было в порядке.
— Мне идут праздничные цвета? — спросила она, крутнувшись на месте. На ней был красный шерстяной костюм с юбкой, а на шее повязан зеленый шарф. — Голова кружится, — произнесла она, мелодраматически хватаясь за голову.
— Тебе к лицу, — кивнула я.
— Боюсь, что мне нет дела до Рождества Христова, — сказала Ребекка. — Но дети, я думаю, любят Рождество.
Она прошла в туалетную кабинку и продолжила болтать, облегчая мочевой пузырь. Я слушала и смотрела, как краснеет мое лицо в зеркале. Я стерла с губ помаду. Этот новый оттенок мне совершенно не подходил — слишком яркий. В этом мой отец был прав. С этой помадой я выглядела как маленькая девочка, решившая поиграть с материнской косметикой.
— Интересно, что ты собираешься делать в рождественский вечер? — спросила Ребекка. — Может, нам отпраздновать вместе?
Она нажала на смыв унитаза и вышла из кабинки, подтягивая чулки, так что ее трусики были на виду. Бедра у нее были тонкие, как у двенадцатилетней девочки, и такие же упругие.
— Ты не против выпить завтра у меня дома? Думаю, это будет неплохо. Если у тебя, конечно, нет других планов.
— У меня нет планов, — ответила я. Я много лет не праздновала Рождество.
Ребекка подтянула повыше рукав и достала из нагрудного кармана ручку.
— Сделаем так: запиши свой номер телефона. Так я его не потеряю, если только не буду принимать душ, а я пока не буду. Не считая визитов к врачу или тех случаев, когда ко мне в гости приходит мужчина, — рассмеялась она, — я редко принимаю душ. Здесь все равно слишком холодно. Не говори никому. — Ребекка подняла руки и комически изогнула шею, обнюхивая свои подмышки, затем поднесла палец к губам, словно уговаривая меня молчать.
— Я тоже, — призналась я. — Иногда я люблю повариться в собственном соку. Вроде как хранить маленький секрет под одеждой.
Мы с ней одинаковые, думала я. Ребекка понимает меня. Нет причин что-либо скрывать от нее. Она принимала меня — даже любила меня — такой, как я была.
Ребекка протянула мне ручку и подставила руку, чтобы я могла записать на ней номер телефона. Я взяла бледное узкое запястье и начертала на предплечье Ребекки цифры — кожа ее была такой чистой, мягкой и нежной, что у меня возникло чувство, будто я оскверняю существо столь же безгрешное, как новорожденный младенец. Мои собственные руки в свете люминесцентной лампы были красными, обветрившимися, шершавыми и распухшими. Я спрятала их под манжетами кофты.
— Сегодня я ухожу с работы рано, — сказала Ребекка. — Я позвоню тебе завтра. Повеселимся.
Я вообразила роскошный стол, уставленный вкусными блюдами, и дворецкого во фраке, разливающего вино в хрустальные бокалы. Вот о чем я фантазировала.
К полудню я была признательна за необходимость ехать в ближайший продуктовый магазин, чтобы купить что-нибудь на обед. Это означало, что я снова могу подержать револьвер и прокатиться в «Додже», ощущая ветер в волосах. В тот день я была голодна так, как никогда раньше. Я купила пакет молока и упаковку сырных крекеров и жадно поедала их, сидя в машине на стоянке «Мурхеда» — запах рвотных масс все еще не выветрился, — а потом выхлебала все молоко, словно футболист после тренировки. Никогда прежде я не пробовала ничего столь вкусного. Казалось, ощущение твердости и тяжести револьвера, лежащего у меня на коленях, как-то повлияло на мой аппетит. В любой момент я могла направить на кого-нибудь оружие и потребовать отдать бумажник и пальто, приказать сделать что-либо ради моего удовольствия: спеть, станцевать, сказать мне, что я прекрасна и безупречна. Я могла заставить Рэнди целовать мои ноги. По радио играли «Бич бойз». В то время я не понимала рок-н-ролл: от большинства рок-песен мне хотелось перерезать себе вены, потому что эта музыка вызывала у меня чувство, будто где-то идет замечательная вечеринка, а меня на нее не пригласили, — однако в тот день я, кажется, немного подпрыгивала на сиденье в такт песне. Я чувствовала себя счастливой. Я почти не чувствовала себя собой.
Выйдя из машины, я зарылась каблуками в слой крупной соли, которой была посыпана стоянка, и окинула взглядом всю тюрьму для несовершеннолетних. Это было старое серое каменное здание, издали напоминавшее летний загородный дом какого-нибудь богача. При других обстоятельствах резная каменная отделка и перекатывающиеся песчаные дюны за оградой, которой был обнесен усыпанный гравием двор, могли бы показаться даже красивыми. Это место словно было предназначено для покоя, отдыха, созерцательных раздумий, что-то вроде того. Насколько можно было понять по стоящей в главном коридоре витрине с выставленными в ней историческими рисунками, картами и фотографиями, это здание было построено более ста лет назад как «пансион трезвости» для моряков. Потом оно было расширено и переделано в военный госпиталь. В конце концов, освежающий морской бриз благотворно действовал на нервы. В какой-то момент его, кажется, использовали как школу-интернат, когда эта часть штата была процветающей, полной умных, состоятельных людей, которые предпочитали жить в тишине подальше от больших городов. Когда-то перед входом, насколько я помню, стояла статуя Эмерсона[11],
на территории была круговая подъездная аллея и сад в английском стиле с фонтаном. Потом это место превратили в сиротский приют, затем — в реабилитационную клинику для ветеранов-инвалидов, потом — в школу для мальчиков, и наконец, за двадцать с чем-то лет до того, как я пришла туда работать, оно стало тюрьмой для несовершеннолетних правонарушителей мужского пола. Если б я родилась мальчиком, то, вероятно, в конце концов угодила бы туда.Я стояла, навалившись на открытое окно своей машины, и пудрила нос, глядя в боковое зеркало; уши мои были ярко-красными от холода. Я наблюдала, как полицейский выводит из патрульной машины парня и сопровождает его в тюрьму. Меня приводило в особенный восторг, когда прибывал новый заключенный — это бывало не чаще раза в неделю. Мне нужно было заполнить бумаги, потом взять отпечатки пальцев и сфотографировать его.
Когда я с опозданием вернулась с обеда, офисные дамы неодобрительно покосились на меня. Настроение и самочувствие у меня значительно улучшились; я сбросила пальто на стул, зубами стянула бесполезные перчатки, пальцем выковыряла засохшую слизь из уголков глаз и потерла ладони, чтобы согреть их. Миссис Стивенс болтала с надзирателем, а новенький парнишка позвякивал своими наручниками. Это был полноватый светловолосый подросток с курносым носом, крупными мясистыми руками, но с узкими, как у девочки, плечами. Я запомнила его. Он щурил глаза, пытаясь не заплакать, и это тронуло меня. Парень стоял напротив меня — было видно, что в дополнение к наручникам его «обезопасили» успокаивающими лекарствами. Я спросила его имя и записала в бланк, измерила вес и рост, отметила цвет глаз, проверила наличие шрамов на лице и протянула ему стопку накрахмаленной форменной одежды синего цвета. Я чувствовала себя санитаркой — заботливой, но при этом сухо-спокойной. Я тихо говорила с ним, фотографировала его. Я запомнила выражение его лица в видоискателе — странная пассивная смесь покорности и ярости, кроткая грусть. Фотографирование этого мальчика подбодрило меня — точно так же, как вид дохлой мыши в бардачке моей машины. «Я рада, что я — не ты» — вот что я ощущала. Все это время надзиратель стоял позади парнишки, скрестив руки на груди и ожидая, когда ему нужно будет поставить на бланке свою подпись. Два охранника торчали поблизости на тот случай, если мальчик попытается сбежать или напасть на меня — хотя ни один из новоприбывших узников никогда этого не делал. Насколько я помню, этому парню было не более четырнадцати лет. Полагаю, моя душа потянулась к нему потому, что я была в хорошем настроении, а он был довольно низким и пухлым для своего возраста, и по скорби на его лице я заключила, что он, как и я, был странным ребенком, которого глубоко ранил жестокий окружающий мир, сделав его напряженным и недоверчивым. Когда я ставила папку с его личным делом в картотеку, я прочитала, в чем его обвиняют: детоубийство посредством утопления.
Проводя эти процедуры приема, я чувствовала себя нормальным, обычным человеком, занимающимся своими рутинными делами. Я наслаждалась тем, что у меня есть четкий набор инструкций и я могу просто следовать протоколу. Это давало мне ощущение того, что у меня есть некая цель, и так мне было намного проще. Я могла ненадолго оторваться от бешеного, громкого вращения у меня в мозгу. Я уверена, что люди считали — и до сих пор считают — меня странной. За последние пятьдесят лет я сильно изменилась, конечно же, но некоторые в моем присутствии чувствуют себя неуютно. Однако сейчас это происходит совершенно по другим причинам. Боюсь, ныне я слишком откровенна, слишком любезна. Я слишком страстная, слишком несдержанная, слишком общительная для старухи. Но в те времена я была просто странной девушкой, неуклюжей и молодой. Тогда подавленная тревожность не была в такой моде, как сейчас. Если сегодня я увижу в зеркале свой прежний ничего не выражающий взгляд, это приведет меня в ужас. Оглядываясь назад, могу сказать, что у меня практически не было должного воспитания. В конце концов, имелась причина тому, что я работала в тюрьме. Я была приятным в общении человеком. Думаю, я предпочла бы стать кассиршей в банке, но ни один банк не взял бы меня на работу. И, полагаю, к лучшему. Сомневаюсь, что прошло бы много времени, прежде чем я украла бы из кассы столько денег, сколько смогла. Тюрьма была безопасным местом работы для меня.
Часы посещений наступили и прошли. Меня радовал вид уродливой коричневой кожаной сумочки, свисающей на потертом ремешке со спинки моего рабочего стула. Если б кто-нибудь задел ее, револьвер, лежащий в сумочке, ударился бы о полую металлическую ножку стула. Я гадала: что подумала бы Ребекка, если б узнала, что я вооружена? Мне смутно помнилось, что ношение огнестрельного оружия — признак дурного вкуса. Охота была уделом либо невероятных богачей, либо грубых представителей низшего класса, необразованной деревенщины, примитивных типов, людей тупых, бездушных и уродливых. Насилие было всего лишь одной из телесных функций, такой же обычной, как потение или тошнота. Оно стояло на одном уровне с сексуальным соитием и, похоже, часто переплеталось с ним.
До конца дня я механически исполняла свои обязанности. Я пыталась снова сосредоточиться на Рэнди, как обычно, поглядывая на него, сидящего на стуле в коридоре, но мое восхищение им угасло. Словно любимая песня, которую ты слушал так много раз, что она начала раздражать тебя, или словно ты чесал зудящее место так сильно, что оно начало кровоточить. Лицо Рэнди теперь казалось совершенно обычным, его губы — по-детски пухлыми, почти женственными, его прическа — глупой и претенциозной. Не было ничего гипнотизирующего в его пахе, ничего особенного в его руках — магия мышц испарилась. Я даже почувствовала легкую тошноту, когда вообразила, как он приближается ко мне в темноте, а его дыхание пахнет колбасой, кофе и сигаретами. Полагаю, сердце — алчный орган, подверженный постоянным сменам настроения. Однако Рэнди действительно был особенным. Мне жаль, что я не сказала Рэнди о своей любви к нему, когда еще был шанс — до появления Ребекки. Он очаровал меня в свое время. Редко встретишь человека, который сделает это с тобой. Рэнди, где бы ты ни был, когда-то я смотрела на тебя, и ты был красив. Я тебя любила.