Эйлин
Шрифт:
— Не знаю, хорошо ли, что он сюда больше не ходит, или дело в чем-то другом.
— Дело в чем-то другом, — ответила я и снова набросила пелерину, натянув капюшон на голову. Я чувствовала себя абсолютной нахалкой. — Можно у вас сигаретку взять?
Сэнди встряхнул пачку, протянул мне, и я вытащила одну сигарету. Он поднес мне прикурить.
— Крутая девушка, — прокомментировала Ребекка.
— Она хорошая девочка, — подтвердил Сэнди, кивая. Он был глуповат.
Я неловко закурила, держа сигарету, словно девятилетка: ладонь напряжена, пальцы вытянуты, скошенные глаза устремлены на горящий кончик, когда я подносила сигарету к губам. Я кашляла, краснела и смеялась вместе с Ребеккой, которая держала меня за локоть. Мы вышли из бара под руку, не обращая внимания на мужчин.
На улице Ребекка повернулась ко мне. Темная, ледяная ночь искрилась позади нее, снег и звезды образовывали целую галактику надежды и чудес, и она была в центре этой галактики. Она была такой живой и красивой.
— Спасибо, Эйлин, — произнесла Ребекка, странно глядя на меня. — Знаешь, ты напоминаешь мне какую-то картину голландских мастеров. — Она
Я смотрела, как Ребекка садится в машину — двухдверный автомобиль черного цвета, это все, что я помню, — и уезжает прочь.
Но я пока не хотела возвращаться домой. Ночь была юна, я была любима. У меня наконец-то появился кто-то важный. Поэтому я вернулась в «О’Хара», прошла мимо того же стола, за которым мужчины пили, смеялись и хлопали ладонями по столу, расплескивая пиво. Я взгромоздилась на тот табурет, на котором сидела Ребекка, ощущая намек на сохранившееся тепло ее тела. Сэнди придвинул ко мне пепельницу, положил на стойку рядом с моей ладонью, красной от холода, коктейльную салфетку.
— Виски, — сказала я и загасила сигарету.
Следующее, что я помню, — это то, как я проснулась утром, лежа лицом на рулевом колесе своей машины, которую припарковала наполовину в сугробе перед своим домом. На сиденье рядом со мной красовалась замерзшая лужица рвотных масс. Мои колготки были все в затяжках и «дорожках». В зеркале заднего вида я увидела свое отражение: я была похожа на сумасшедшую — волосы торчат во все стороны, помада размазана по подбородку. Я подышала на свои замерзшие руки, выключила фары. Когда я потянулась за ключами, их не было в замке зажигания. Я где-то потеряла свою пелерину, багажник машины был открыт, моя сумочка исчезла.
Среда
Дом был заперт. Через окно я видела, что мой отец спит в своем кресле, а дверца холодильника открыта. Он иногда оставлял ее так, когда из-за жара от плиты и духовки его прошибал пот. На ногах у отца были ботинки. За исключением воскресений, когда его сестра сопровождала его в церковь и обратно, уличная обувь на ногах у отца означала неприятности. Он не представлял особой угрозы для окружающих, но вытворял вещи, которые мой начальник назвал бы морально недопустимыми: засыпал на лужайке перед чьим-нибудь домом, мял открытки на стойке в магазине, переворачивал автомат по продаже жвачки. В более агрессивном варианте отец мочился в песочницы на детской площадке, кричал на проезжающие машины на Мэйн-стрит, кидал камнями в собак. Каждый раз, когда он выбирался из дома, полиция отыскивала его, забирала и приводила обратно. Я съеживалась от звука дверного звонка, когда на крыльце появлялся иксвиллский коп, сопровождающий моего отца — пьяного, в буквальном смысле окосевшего, тянущего себя за подбородок. Когда я открывала дверь, полицейский снимал фуражку и разговаривал приглушенным тоном, в то время как отец вваливался в дом в поисках спиртного. Если же вместо этого он решал остаться и принять участие в разговоре, они пожимали друг другу руки, похлопывали друг друга по плечам, делая вид, что глубоко ценят и уважают один другого. «Рутинная проверка, сэр», — говорил коп. Если же он пытался выразить хотя бы малейшую обеспокоенность, отец отводил его в сторону и начинал жаловаться на «шпану», на бандитов, на странные звуки в доме. Он жаловался на плохое здоровье, на проблемы с сердцем, на боль в спине и на то, что я, его дочь, пренебрегаю им, дурно обращаюсь с ним, что мне нужны только его деньги. «Кто-нибудь велит ей отдать мне мои ботинки? Она не имеет права!» Когда он оборачивался ко мне и тянул трясущиеся руки к моей шее, коп кивал, разворачивался и уходил, прикрыв за собой дверь. Ни у кого из них не хватало духу спорить с его бредом: вампиры и гангстеры, призраки и бандиты. Мне кажется, они спустили бы ему с рук даже убийство. «Лучшие люди Америки», тюремные стражи цивилизованного мира — вот кем были эти полицейские. Скажу вам прямо: по сей день ничто не пугает меня так, как коп, стучащий в мою дверь.
В то утро я звонила и звонила в дверь, но отец даже не пошевелился. Я полагала, что ключи были в кармане его халата или, хуже того, висели у него на шее, так же, как их носила я; но я и подумать не могла, что он их все-таки украдет. В тот день я могла бы пойти на работу пешком, это верно. Никто в офисе даже не взглянул бы лишний раз на то, как я одета. Всем было плевать.
Я обошла дом и попыталась открыть дверь в погреб. Склонившись, я тянула за скобу, и от усилия к горлу подкатывала отрыжка. Это утро нельзя было назвать приятным. Нет ничего отвратительнее, чем проснуться со вкусом рвоты во рту. Голыми руками я отломила слой наста, покрывавшего глубокий сугроб, и сунула в рот горсть снега. У меня сразу же заболела голова. Наверное, именно тогда мне вспомнился предыдущий вечер: Ребекка, Сэнди, то, как я вышла из бара и вернулась туда снова. Помню, как я сидела за столом, как пламя нескольких спичек колыхалось над кулаками, протянутыми, чтобы я могла прикурить свой «Салем», как колкая шерсть моего платья или грубого мужского свитера натирала мне шею, как я упала со скамьи и засмеялась. «Ребекка», — произнес кто-то, и я отозвалась: «Да, куколка?» На одну ночь я стала Ребеккой. Я стала кем-то совершенно иным.
Сейчас ночь, проведенная за выпивкой, убьет меня. Не знаю, как я выдержала это тогда, хотя я уверена, что стыд и позор были куда хуже, чем похмелье. Я отбросила прочь разрозненные
воспоминания и попыталась проникнуть в дом. Дверь погреба, конечно же, была заперта. Я подумывала о том, чтобы выбить стекло в заднем окне каблуком своего бота, однако сомневалась, что смогу дотянуться и отпереть изнутри замок на двери черного хода. Мне представилось, как я режу руку о разбитое стекло, и кровь разбрызгивается по снегу. Отец, несомненно, не будет злиться на меня, если я до смерти истеку кровью на заднем дворе. От воображаемой картины окропленного кровью снега мой желудок подкатил к горлу, и я согнулась в приступе тошноты, но из горла выплеснулось лишь немного желтой желчи. В голове застучало, когда я вспомнила застывшую кучу рвотных масс, ждущую меня в машине. Я вытерла рот рукавом платья.Когда я вернулась на крыльцо дома и снова позвонила в дверь, я увидела, что отца в кресле нет. Он прятался от меня.
— Папа? — позвала я. — Папа?
Я не могла кричать слишком громко, иначе меня услышали бы соседи. И учитывая, что было утро, матери собирали детей в школу, а мужчины уезжали на работу, они скоро увидели бы наш старый «Додж», зарывшийся в сугроб. С машиной все было в порядке, однако человек, парковавший ее, явно был не в себе.
Мы, Данлопы, уже считались среди соседей не совсем нормальными. Даже репутация моего отца как полицейского — выдающегося гражданина, послужившего своей стране, — не могла перевесить тот факт, что в последние годы нашу лужайку никто не стриг, а изгородь никто не подстригал. Я уверена, что пару раз за лето изгородью занимался сосед, но это скорее было жестом уважения к прежним заслугам старика и сочувствия ко мне, костлявой девице, оставшейся без матери и почти не имеющей шансов на замужество. Наш дом был единственным в квартале, где на кустах не сверкали рождественские гирлянды, в гостиной не переливалась огоньками праздничная елка, а на двери не висел венок. Я покупала лакомства к Хеллоуину, но дети никогда не звонили в нашу дверь. В конце концов я лакомилась сладостями сама, на чердаке, жуя и выплевывая их. Все наши соседи нравились мне не больше, чем моему отцу, — ни лютеране, ни кто-то еще, невзирая на все их подарки и услуги. Я считала их благочестивыми ханжами и думала, что они осуждают меня за то, что я такая молодая и неряшливая, и за то, что моя машина пускает дым на весь квартал, когда я завожу ее. Но я не хотела, чтобы их мнение о нас стало еще хуже. Я не хотела давать еще больше оснований для сплетен. Мне нужно было вывести машину на подъездную дорожку, прежде чем ее местонахождение насторожит кого-то. Вот о чем я думала. И еще мне надо было очистить сиденье от рвоты, прежде чем мой отец увидит это.
Но, конечно же, он уже это видел. Полагаю, он ждал меня еще с вечера, и после того как я отрубилась, вышел и вытащил ключи из замка зажигания. До меня мгновенно дошло: в эту ночь он спас меня от отравления окисью углерода. Вполне возможно, он не дал мне умереть. Кто знает, работал ли двигатель, когда отец пришел, чтобы забрать ключи. Это вполне возможно. Когда я пришла в себя, окна машины были закрыты. Быть может, он просто хотел украсть свои ботинки из багажника и именно поэтому взял ключи. И все-таки мне хочется думать, что каким-то образом его отцовский инстинкт — его желание защитить меня, спасти мне жизнь — сработал в ту ночь, взяв верх над его безумием и его эгоизмом. Я предпочитаю убеждать себя в этом, а не верить в удачу или совпадение. Этот путь «магического мышления» всегда проходит слишком близко к краю. В любом случае я была благодарна за то, что осталась жива, и это было хорошо. Сначала меня страшило то, что может сказать отец, чего он может потребовать в благодарность за спасение моей жизни. Но потом я подумала о Ребекке. Теперь, когда у меня была она, мне не нужно было вымаливать милость своего отца. Он мог орать и плакать, но это не причинило бы мне боли. Я думала, что в конце концов нашелся человек, который полюбил меня.
Я снова попыталась стучать в дверь, но отец по-прежнему не отвечал мне. Я вскарабкалась на чугунный поручень, тянущийся параллельно кирпичным ступеням, спрыгнула за окаймлявшие дом кусты и заглянула в окно гостиной. Эти окна не мыли годами. Я стерла небольшой участок инея, но изнутри стекло было покрыто толстым слоем пыли. Я едва могла видеть что-то сквозь него. Однако мне удалось разглядеть отца в странном виде — выше пояса он был обнажен, его тощее хрупкое тело было напряжено, когда он медленно крался мимо окна гостиной с бутылкой в руке. Несмотря на худобу, он сумел отрастить маленькие груди, похожие на женские. Когда отец повернулся, я заметила на его бледной спине длинные багровые синяки. То, что он так долго ухитрялся оставаться в живых, свидетельствовало о его упрямстве. Я постучала кулаком по стеклу, но он просто отмахнулся и пошел дальше. В конце концов я влезла в дом через грязное окно гостиной, как ни странно, оказавшееся незапертым.
Я знала, что я взрослая. Меня не касался никакой «комендантский час». Не было никаких официальных правил домашнего распорядка. Была только деспотическая ярость моего отца, и когда он приходил в эту ярость, то успокаивался лишь тогда, когда я соглашалась с любым диким, унизительным наказанием, которое он мне назначал. То он запрещал мне заходить на кухню, то приказывал в дождь идти до «Ларднера» и обратно пешком. Худшее преступление, которое я могла совершить в его глазах, — это сделать что-то для своего удовольствия, что-то, выходящее за пределы моих дочерних обязанностей. Проявления собственной воли расценивались как страшнейшее предательство. Я была его сиделкой, его помощницей, его служанкой. Однако все, что ему было действительно нужно, — это джин. В доме редко не водилось спиртного — как я уже говорила, я была хорошей девочкой, — но почему-то все, что я делала, само мое существование, раздражало его. Даже мои журналы «Нэшнл джиогрэфик» давали ему повод обвинить меня в неправильности. «Коммунистка», — называл он меня, поглядывая на страницы. В то утро я знала, что он зол. Но не боялась. Я стояла на коврике в прихожей, и с моих ботов стекал снег.