Ф. М. Достоевский. Новые материалы и исследования
Шрифт:
У меня расстроены нервы до невозможности. Плачу, тоскую, места себе не нахожу. Всякое письмо мне стоит слез <…>
Простите меня за бессвязное письмо: пишу и плачу да и вообще не умею писать письма [1501] …
Автограф // ГИМ. — Ф. 344. — Ед. хр. 41.
Приложение
1501
Из письма А. Г. Достоевской к Е. Ф. Юнге, датированного 19 ноября 1882 г.:
"…Я тоже здорова, но сил у меня очень мало, скоро устаю, часто чувствую апатию и уныние. Дела у меня так много, что я решительно не успеваю сделать и половины из того, что задумала. Приехав домой, я успела выдать два тома Полного собрания сочинений, так что закончила первую половину издания. В конце этого месяца выдам еще два тома, а все издание (т. е. все четырнадцать томов) думаю закончить в мае месяце 1883 г. Если мне удастся сделать это, то я буду спокойна и счастлива. Я скажу себе тогда, что я воздвигла изданием сочинений некий памятник моему вечно обожаемому мною Федору Михайловичу, что теперь всякий желающий изучить его может это сделать, так как собрано мною все, что он ни написал. Издав его сочинения, я исполню его задушевную мечту: он всегда мечтал о Полном собрании своих сочинений. Но в прежнее время это было неосуществимою мечтой. Кроме того, была у Федора Михайловича мечта выбрать из своих сочинений отрывки, которые можно было бы дать в руки детям 12-14 лет. При жизни его это не удалось сделать, но я имею указания, что именно он желал видеть в печати, и теперь выдам в свет к праздникам отдельный томик в 16-17 печатных листов, роскошно изданный.
В результате дети мои будут иметь до 70 тысяч чистого барыша с этого издания, т. е. маленькое состояние — опять-таки мечта Федора Михайловича. Он всегда думал устроить дела свои так, чтоб детям его не пришлось нуждаться, быть несчастными от недостатка денег, портить дело поспешностью, опять-таки из-за денег, из-за насущного хлеба, как пришлось это ему испытать в своей жизни. Критики часто упрекают Федора Михайловича в небрежности, в неотделанности и поспешности работы, а если б знали они, как он писал: одна глава в редакции набирается, другая едва написана, а третья только в уме. Сколько раз Федор Михайлович приходил в отчаяние, что ему не пришлось исправить вещь, доделать, перечитать. А все проклятая нужда в деньгах, все ежедневные денежные затруднения заставляли так спешить и действительно иногда портить художественное произведение. Федор Михайлович мечтал хотя детей своих избавить от нужды, и слава богу, изданием этим мечта его исполняется".
15 февраля 1884 г. она писала той же корреспондентке:
"…Когда вы прочтете "Биографию", напишите мне ваше полное, откровенное мнение; мне слишком важно знать, какое впечатление произвело на вас чтение писем Федора Михайловича, да и вообще вся книга. Если б вы знали, дорогая моя Екатерина Федоровна, как трудно досталась мне "Биография"! Сколько беспокойств и борьбы выдержала я ради того, чтобы отстоять и не печатать некоторые письма, которые могли обидеть или огорчить людей, мною уважаемых. Многое удалось отстоять, но многое пришлось пропустить, и я теперь сильно раскаиваюсь в том. Например, напечатание писем о беспорядках в редакции "Заря" рассорило меня с С. С. Кашпиревой, которую я искренно уважаю и люблю. В случае моего несогласия биографы хотели разбежаться и оставить меня одну доканчивать издание, с тем, чтоб и ответственность за нелитературное расположение статей оставить на мне. Я люблю работать, но люблю иметь дело с делом, а не с людьми, и не умею мирить разные мелкие самолюбия; так что я с горечью вспоминаю те бедственные для меня три месяца, когда я должна была бороться за каждое письмо, главу и т. п. Но теперь, слава богу, все это кончено, первый том вышел два месяца тому назад, и им закончилось издание. (Всего я издала четырнадцать томов.) Вы не поверите, дорогая Катерина Федоровна, как я была счастлива, когда довела дело до конца. Я с гордостью в душе говорила, что послужила памяти моего незабвенного мужа; что теперь всякий желающий изучить его сочинения может это сделать, так как напечатано решительно все им написанное. Я гордилась тем, что исполнила его заветную мечту — издать Полное собрание его сочинений. Материальная сторона мне тоже удалась: я почти распродала все издание (6 200 экз.) и, кроме уплаты 36 тысяч за издание, имею теперь уже 48 тысяч чистого барыша. Теперь я знаю, что дети мои обеспечены и им не придется портить или бросать любимое дело ради денег или в погоне за куском хлеба, как это, к несчастию, приходилось делать Федору Михайловичу. Одна горькая мысль приходит мне в голову: зачем это обеспечение явилось так поздно, зачем не было его при жизни, чтоб мой дорогой муж хоть одно произведение мог написать, не торопясь, не портя, не мучаясь мыслью о завтрашнем дне" (там же).
Насколько значительную роль сыграла Анна Григорьевна в создании биографии Достоевского, можно судить и по следующей ее недатированной записке к Страхову (весна или лето 1881 г.):
"Я в большом беспокойстве, многоуважаемый Николай Николаевич! Софья Сергеевна <Кашпирева> (не выдайте меня ей) передала мне, будто вы намерены отказаться писать биографию Федора Михайловича. Неужели это возможно? Но вы дали мне твердое слово, и я на него надеюсь. Пожалуйста, пожалуйста, не отказывайтесь! Пока вас не увижу, буду беспокоиться…" (Авт. // ЦГАЛИ. — Ф. 1159. — Оп. 2. — Ед. хр. 6).
"Мы получили ваше письмо, в котором есть пункты, ответ на кои должен дать я, а не жена моя, хотя письмо и к ней, — писал Достоевской А. Н. Майков летом 1881 г. — Признаюсь, это меня очень затрудняет. Вам нельзя писать зря, а все надобно оглядываться на публику, ибо вы собираете письма, не жжете их да потом когда-нибудь и напечатаете. А пункты такого рода, что, по-настоящему, публике до них не должно быть дела. Вы хотите, чтобы я передал Оресту Федоровичу Миллеру письма Федора Михайловича, писанные ко мне. Но в этих письмах столько интимного, что в настоящее время предавать их благодетельной гласности (или, по-моему, бабьей болтовне), невозможно…" (Авт. // ЛБ. — Ф. 93.11.6.46).
Анне Григорьевне все же удалось переубедить Майкова и получить от него письма Достоевского.
1502
Анализ этой рукописи Н. Н. Страхова см. в работе Розенблюм Л. М. Творческие дневники Достоевского // Лит. наследство. — Т. 83. — С. 17-23.
Среди бумаг Страхова в том же архиве находятся еще следующие фрагменты его рукописей, связанные с Достоевским (шифры: 1.5236 и 1.5239а):
1Заметки о нашем просвещении(Из письма к Ф. М. Достоевскому)
Иногда вы упрекали меня за слишком печальный взгляд на умственное движение, совершающееся в России. Хочу попробовать здесь, на свободе, определеннее изложить вам те сомнения и горевания, которые для вашей твердой веры (исповеданной вами и в последнем [вашем] романе, в "Бесах") казались чем-то непонятным и почти кощунственным. Действительно, это горькие и печальные мысли. Но если уже так решено судьбою, что вопрос о духовной самобытности русского народа давно сделался существенным делом для [людей понимающих] мыслящих русских людей, то
<Нижняя часть листа отрезана>
2Письмо к Ф. М. Дост<оевскому>
На вас лежит обязанность. Не стану разбирать этих бессвязных, тупых. Для кого? Не для вас же. Кто станет сравнивать и винить? Перед кем?
Лучше поговорим о деле. Это люди, сбитые с толку. У них на аршин образования, культуры. Веры нет; глубочайшее неверие.
Он думает, что сербы дадут нам идеи. Какова должна быть пустота в голове, какое отсутствие идей!
Прямо выскажу свое негодование — не для публики; но вы меня поймете. Спорить — унизительно.
3<Смерть Ф. М. Достоевского…>
Смерть Ф. М. Достоевского — великое горе, огромная утрата для русской литературы. Угасла необыкновенная умственная и художественная сила, и притом угасла в полном разгаре своей деятельности. Невозможно было не изумляться и не радоваться этой деятельности. Никто еще из наших крупных писателей не писал так много. Его романы следовали непрерывной чередою, но, кроме того, он издавал по временам журнал, которого сам был единственным сотрудником. И все это нимало не отзывалось многописанием; страшная умственная работа вкладывалась в каждый роман, в каждый номер "Дневника". Было, конечно, нечто неровное и волнующее в этих трудах, но оно было и в самых первых его работах. Зато же и удачные страницы и главы достигали удивительной высоты. В этом человеке был истинно неистощимый запас сил, было что-то загадочное, не слагавшееся в твердые формы. От Достоевского постоянно можно было ожидать каких-то откровений, новых и новых мыслей и образов.
И большой успех наградил в последние годы эту деятельность. Число читателей и почитателей покойного быстро росло и было огромное. Глубокая серьезность тем, которые он брал в своих романах, глубокая искренность "Дневника" действовали неотразимо. В последние годы, как он сам сознавался, ему стало труднее писать, но зато он приобрел стариковскую уверенность и спокойствие в писании и выступал с настоящим авторитетным тоном, простым и твердым. Впечатление было могущественное. Его "Дневник" и по своему внутреннему весу, и по внешнему влиянию на читателей, конечно, равнялся не одному, а, пожалуй, нескольким взятым вместе большим журналам со всеми их редакциями и усилиями. Его романы всегда стояли в первом ряду художественных произведений текущей литературы, были выдающимися ее явлениями. Так что если вспомним притом размеры этой деятельности, то можно сказать, что с Достоевским сошла в могилу большая доля, чуть не половина наличной литературы.
Но, конечно, всего больше наша утрата по тому смыслу, по тому содержанию, которое воплощал в себе Достоевский. Он вовсе не был поклонником минуты, никогда не плыл по ветру, а всегда был писателем независимым, свободно следовал своим мыслям. И он не только не потворствовал нашим модным направлениям, а напротив, объявил себя их врагом, открыто преклонялся перед началами, которые для нашей интеллигенции только "соблазн и безумие". Свою преданность искусству, свою любовь к народным началам, свое отвращение к Европе, свою веру в бессмертие души, свою религиозность — все это он смело проповедовал.
4Для себя
Во все время, когда я писал воспоминания о Достоевском, я чувствовал приступы того отвращения, которое он часто возбуждал во мне и при жизни и по смерти; я должен был прогонять от себя это отвращение, побеждать его более добрыми чувствами, памятью его достоинств и той цели, для которой пишу. Для
себя мне хочется, однако, формулировать ясно и точно это отвращение и стать выше его ясным сознанием.<Этот текст, представляющий собой, по-видимому, предварительный вариант известных строк из письма Страхова к Л. Н. Толстому (26 ноября 1883 г.), был опубликован (без заголовка "Для себя") в информационной заметке Назарезского А. Архив Страхова // Лит. газета. — 1936. — № 5. — 26 января.>
Наблюдения
(Посв<ящается> Ф. М. Д<остоевско>му)
I
Можешь ли ты рассказать мне сон, который я видел, и сказать, что он значит?
В одну из наших прогулок по Флоренции, когда мы дошли до площади, называемой Piazza della Signoria, и остановились, потому что нам приходилось идти в разные стороны, вы объявили мне с величайшим жаром, что есть в направлении моих мыслей недостаток, который вы ненавидите, презираете и будете преследовать всю свою жизнь. Затем мы крепко пожали друг другу руку и расстались. Знаете ли? Ведь это очень хорошо; ведь это прекрасный случай, лучше которого желать невозможно. В самом деле, вот разговор, совершенно точный и определенный; вот отношение, в котором нет никакой темноты или неясности. Мы нашли точку, на которой расходимся; превосходно! Это вовсе не так часто случается. Обыкновенно разговоры бывают наполнены теми неопределенными поддакиваниями, в которых нет, однако же, настоящего согласия, и теми неясными разногласиями, в которых нет, однако же, настоящего противоречия. Мы же, как видите, дошли до чего-то более правильного. В житейском быту можно согласиться, что худой мир лучше доброй ссоры; но в логике это не совсем так. Нужно знать точно и отчетливо, с чем соглашаешься и что отвергаешь. Соглашаться, не зная на что, и отвергать, не зная что, ни в каком случае не похвально. Следовательно, очень хорошо, что мы, кажется, знаем, наконец, в чем мы расходимся. Тем более что, расходясь с вами в некоторых мыслях, я надеюсь и предлагаю вам никогда вполне не расходиться в жизни, не расходиться, не обращая внимания на логику, даже не пускать всякой логики. Не удовольствуетесь ли вы такою уступкою с моей стороны?
А впрочем, — помните ли вы хорошенько, в чем было дело? Вы находили во мне несносным и противным мое пристрастие к тому роду доказательств, который называется в логике непрямым доказательством или доведением до нелепости. Вы находили непростительным, что я часто приводил наши рассуждения к выводу, который простейшим образом можно выразить так: но ведь нельзя же, чтобы дважды два не было четыре.
Против этой дурной привычки, в которой я чистосердечно сознаюсь, вы приводили мне сильные доводы. Вы говорили, что никто в мире не думает утверждать таких вещей, как дважды два — три и дважды два — пять, что я впадаю в чрезвычайно смешную наивность, воображая, что кто бы то ни было проповедывает и защищает такие положения, что если и говорится что-нибудь подобное, то с моей стороны странно принимать это совершенно серьезно, так как очевидно люди, которые говорят дважды два — не четыре, вовсе не думают сказать именно это, а, без сомнения, разумеют и хотят выразить что-то другое.
Что же? Нужно признаться, все это как нельзя больше справедливо. В самом деле, как бы беспорядочны и ограниченны ни были чьи-нибудь мысли, как бы дурно и фальшиво они ни были выражены, все-таки в них необходимо есть зерно истины, все-таки несправедливо не видеть этого зерна из-за шелухи, которая его покрывает. По самой сути дела всякая мысль имеет свой повод и свое основание, всякая мысль как широкая и глубокая, так и мелкая и узкая, движется по одним и тем же логическим законам, и, следовательно, самое грубое заблуждение носит в себе элементы истины. Следовательно, обвинять кого бы то ни было в абсолютной нелепости совершенно несправедливо.
На это, по-видимому, нечего возражать. А между тем помириться на этом я все-таки не могу. Дело не в том, где и насколько в чем заключается истина, а дело в нас с вами. Ваши доводы слишком сильны — явный признак, что мы сражаемся неравным оружием. Очевидно, вы заняли чересчур выгодную позицию, вы успели уйти за неприступные укрепления, в которых всякий безопасен. И в самом деле, посмотрите, кого вы против меня защищаете? Ведь вы защищаете решительно всех; вы приносите меня в жертву каждому, кто только ни вздумает открыть рот. Потому что, что бы он ни сказал и как бы он ни сказал, по-вашему, я обязан непременно понять, что он хочет сказать, и не имеет ли этот желаемый смысл какого-нибудь тайного основания. Они, все эти люди, которые могут стать под защиту ваших аргументов, могут говорить всё, что им вздумается; от времени до времени они могут утверждать даже и то, что дважды два — не четыре. Я же не смею ничего им возражать; мне сейчас зажмут рот тем резоном, что они хотя и ошиблись, но не хотели ошибиться, хотя и сказали одно, но разумеют совсем другое. Они имеют полное право мне противоречить, как бы точно и ясно я ни выразился, а я должен только соглашаться с ними, как бы темно и неопределенно они ни выражались. Они не стесняются ничем, тогда как я связан по рукам и по ногам. Одним словом, они, как некогда восточные цари, могут грезить все, что им угодно, а я, как их придворные волхвы, под страхом казни, обязан понимать все, что им ни пригрезится, да, пожалуй, еще находить в их снах смысл высокий и пророческий. Остается разве только одно, — чтобы вы возложили на меня обязанность не только понимать, но и отгадывать их сны, как этого требовал от своих волхвов тот древний царь, который однажды забыл свой сон и помнил только, что ему было страшно.
Итак, я требую равенства или, лучше сказать, я обращаю ваше внимание на то, что в республике мысли за всеми нами признаются равные права. При равных правах, вы увидите, что мое положение тоже не без выгод. В самом деле, что бы вы сказали, что бы сказали многие другие, если бы я, пользуясь вашими же [признаниями] уступками, на какую-нибудь горячую речь отвечал бы: "Да, вы совершенно правы; но только под вашими словами нужно разуметь не то, что они значат, не дважды два — пять, а нечто совсем другое?"
II
Я должен отдать вам справедливость, что в нашем споре вы попали прямо на больное место да и не мое только, а и многих других. Какое кому дело, о чем мы с вами спорили во Флоренции? Но не я один — ненавистник нелепостей и не вы один снисходительно прощаете их за то, что под ними разумеется. Дело в том, что нелепости в разнообразнейших формах и оттенках являются у нас в чрезвычайном изобилии и что это изобилие, естественно, вызвало отпоры, возбудило реакцию. Часто возбуждала неудовольствие и недоумение ожесточенная полемика, которую у нас так охотно ведут журналы. Одна из самых чистых и явственных струй в том мутном потоке, без сомнения, та, которую я указываю, то есть, с одной стороны, увлечение до дважды два-пять, а с другой стороны вражда против всякого дважды два — не четыре. Среди многих разделений образовалось, между прочим, в нашей литературе и такое разделение; оно должно было образоваться, и столкновение между двумя его сторонами было неизбежно, и неизбежно будет повторяться.
Попробую пожертвовать обе стороны. С одной стороны, именно с той стороны, на которой вы стоите, — часто молодость, всегда жар, страсть проповедовать, небрежность к форме и к всякого рода правильности, но зато живые чувства и мысли, нередко талант, иногда гениальные проблески…
С другой стороны — некоторая холодность, привычка к строгой и правильной мысли, отсутствие большого жара проповедовать, но, вместе с тем, часто отсутствие и всякого таланта, молчание самых живых струн. На этой стороне я стоял во время нашего спора и на нее часто становлюсь.
Надеюсь, однако ж, вы отсюда ясно увидите, какой стороне принадлежат мои симпатии. Вот видите, что я знаю, что делаю. Конечно, я сочувствую первой стороне, но между тем волей-неволей я становлюсь на второй. Такая уж моя несчастная судьба, а что всего хуже — не моя одна, но и многих, весьма многих других.
Разве хорош человек? Разве мы можем смело отвергать его гнусность? Едва ли! Каких бы мнений мы ни держались, когда дело идет об этом вопросе, в нас невольно отзовутся глубокие струны, с младенчества настроенные известным образом. Все мы воспитаны на Библии, все мы христиане, вольно или невольно, сознательно или бессознательно. Идеал прекрасного человека, указанный христианством, не умер и не может умереть в нашей душе; он навсегда сросся с нею. И потому, когда перед нами развернут картину современного человечества и спросят нас: хорош ли человек, мы найдем в себе тотчас решительный ответ: "Нет, гнусен до последней степени!"
<Рукопись обрывается. На следующей странице:>
Наконец, остается еще одна ступень, и люди оппозиции нашего времени не раз преступали ее, может быть, сами не замечая или невольно увлекаясь. Остается сказать еще одно: я не верю ни в философию, ни в экономию, и вообще ни в одну сторону цивилизации, потому, что я не верю в человека:
За человека страшно мне!
<Рукопись обрывается. На обороте:>
Непрямое, неясное, неопределенное отношение к делу у нас очень обыкновенно. Даже в тех случаях, где оно необходимо требуется, мы умеем избежать его. У нас очень много лицемерия, свойственного людям хитрым, но неумным. Мы всегда готовы пользоваться умом других вместо того, чтобы яснее высказать свое мнение.
<Пробел в несколько строк. За ним текст:>
Могу вас уверить, что нелепость есть дело жестокое. Не думайте, что переносить ее так легко; нет, она трудно переваривается.
<Далее следует, на новой странице, следующий текст:>
Наблюдения
Посвящается Ф. М. Д<остоевско>му
I
Может быть, прочитавши заглавие моих заметок, вы подумаете, что я выбрал для них название слишком общее, слишком малозначительное и скромно-неопределенное; в таком случае, спешу объяснить вам, что я придаю ему очень серьезный смысл и считаю его надлежащим и единственным заглавием того, что им обозначено. Вероятно и вы и многие другие заметили, что в умственной сфере мы чем дальше, тем больше превращаемся в наблюдателей, в простых наблюдателей, которые сами не могут, не имеют достаточного повода принять участие в том, что делается, а только созерцают и стараются понять сущую жизнь.