Чтение онлайн

ЖАНРЫ

Шрифт:

Нет, им доверять нельзя. Они на все способны. Они бы и это учинили.

Лишить меня моих агоний! Такого им разрешать было нельзя. Пусть наслаждаются своей значимостью в моем уничтожении.

Мне понадобилось прописаться в этом наркотичном, пистолетном, бескислородном, клоачном и вонючем черном месте жительства. Был риск задохнуться, ужаснуться и забыть от отчаяния и отвращения к себе зачем туда пришел. Зачем разрешил макбетовским безмозглым ведьмам пихнуть себя в котел.

К ужасу своему, не нарочно, постепенно погружаясь в (эту) клоаку, я разрешил сознанию угаснуть, отупеть и умереть, забыв как меня зовут, и в каком городе и в каком году живу, чтобы от последней искры надежды воскреснуть,

обратившись в последних, оставшихся на дне памяти словах из человеческого языка, к Богу, с просьбой воскресить и дать вспомнить зачем все это было. И Бог услышал, и сжалился, и дал вернуться из отупения и смерти сознания.

И много лет мне пришлось вспоминать, и выползать из ямы, полной вонючих живых трупов, чтобы отрыдаться и начать робко радоваться и луне ночью, и солнцу днем, и вернуть мозг к действию. Сегодня я не только помню, сегодня я восстановил то, что помню – отобранное у меня, потерянное мной в странствиях и переездах. А то, что уничтожил, выбросив, много страниц в разное время, то и ладно. Я воскресил что необходимо было. И на то ушло девять лет – по крупиночкам, в минуты способности к такой работе, а в моем случае, с моим синдромом, в минуты полнейшего отчаяния, когда я и творю. Я разгребал груду пепла, и подумать только, воскресил только то, что и стоило воскрешения, и прошло проверку этими страшными годами, включая свой собственный разум.

И вот она, моя любимица —повесть. Мое ранение. Моя петербургская свирель. Я столько лет ковал себя как инструмент в несчастьях, чтобы извлечь из горла мелодию по имени «Отражение».

Теперь – ладно, можете меня (добивать?). Теперь можно перестать сдавать себя во временное уничтожение. Теперь я сам, добровольно, сдам «позицию», то, на чем держался раньше – на непохожести на вас, на друговости. А теперь – Бог с вами. Буду у вас учиться. Из-за хлеба. Чтоб отдали причитающийся мне кусок. Чтоб не гнали от стаи. Чтобы дали умереть «как все». И в церкви отпели.

Не может быть! Это я-то? Не пустят. И после смерти не пустят. Мне в компании отказано и после гибели. Синдром такой. Я его не открывал, и он меня тоже. Я им болен. Мы сосуществуем давно и прочно».

Пришел еще в одну русскую редакцию. Притащил рукопись.

За компьютером сидит Вася корректор, расспрашивает меня обо мне. Редактор должен вот-вот откуда-то подойти. Вася задает сакраментальный вопрос: «А почему вы не хотите работать (пропустил, замявшись слово «честно») в офисе и получать получку?» Неандерталец позавидовал бы простоте мысли и прямоте выражения. Я потерялся.

А что если выдать такое: «Я никого не надуваю. Я развиваю свои высшие психические центры, чтобы провести через себя луч космического откровения. Работа безымянного солдата вселенной. Не сваливайтесь пожалуйста со стула, может оказаться больно».

Вернулся домой не солоно хлебавши. Редактор так и не появился. Я оставил рукопись корректору Васе – образцу для подражания и мерилу правильности.

Как хорошо, как естественно дать себе волю и рыдать и ругаться, под давлением изнутри, почти физическим. Давлением отчаяния.

Нет прежней голодной, наглой уверенности. Есть тоскливое озлобление, даже отчаяние мое – уже привычно-ленивое. Безысходность становится манерой жизни.

Как медленно скручивает меня, непреклонного, несгибаемого, в пружину.

Ave Maria

По общему мнению, это был один из лучших родильных домов в городе. Многие женщины спорили – не был ли он самым лучшим. Те женщины, которые отказывали дому сему в преимуществах, отстаивали первенство другой знаменитой больницы, существующей, как и эта, в честь, во славу и во имя женского предназначения продолжать род людской.

Как

всякая знающая себе цену больница, Снегиревский роддом, или Снегиревка – так фамильярно называли ее не раз побывавшие здесь женщины и, следом за ними, первый раз побывавшие – имела свой строгий устав.

Врачи, броненосцами вплывавшие по утрам в палаты дородового отделения для обхода, имели вид такой неприступный, что женщины более робкие и не осознающие всей серьезности момента, начинали чувствовать свою вину и сомнение в праве на свое пребывание здесь.

Устав предусматривал не входить в обсуждение с тяжело переносящими последние месяцы беременности женщинами подробностей их недомогания. Так что только немногие женщины решались тревожить докторов вопросами. Во всяком случае Марья Павловна была из тех, кто не решался.

Устав строжайше запрещал информировать больных, какие именно лекарства им прописаны. И когда старшая медсестра в назначенный час развозила по палатам столик с лекарствами, женщины старались догадаться, что именно они принимают: просто ли витамины, препарат ли, долженствующий облегчить дыхание и освободить беременных от сердечных приступов, или обезболивающие таблетки.

Строгий порядок диктовал старшей сестре раз в неделю отправляться в аптеку за лекарствами. И она отправлялась. И возвращалась менее чем с половиной выписанных на отделение лекарств. Более половины выписанного в аптеке не было.

Тимка и Марья Павловна собирались рожать. Но поскольку у обеих у них беременность была признана опасной для жизни как будущей матери, так и ребенка, их заперли в одной палате изолированного дородового отделения на последнем этаже, куда даже посетителей не пускали. Здесь Тимка и Марья Паловна, приписанные к койкам напротив, вполне нашли друг друга.

Знакомство, при самых противоположных характерах, доставляло им большое удовольствие.

Когда Тимка впервые вплыла в палату вперед животиком, в приспущенных ниже халата чулочках на самодельных круглых резиночках – никакой другой одежды женщинам не разрешалось – и, обнаружив новенькую, спросила, кивнув на точно такой же формы животик Марьи Павловны:

– Ну и как?

Марья Павловна сообщила в тон:

– А, нормально!

Они почуяли друг в друге эту редкую в больничных палатах возможность похихикать с ближним по свойственному каждой из них чувству юмора.

И они использовали свой шанс Они хихикали с утра до вечера над всем, что поддавалось в их жизни улыбке или насмешке: от романтической юности до разочарований семейной жизни, отводили душу в стенах изолированной от мира больничной палаты для «особо тяжелых», где никто из тех, с кем были связаны их рассказываемые друг другу юмористические или вызывающие смех сквозь слезы истории, не мог их настигнуть, поймать с поличным – на предательстве, на рассказе о своей персоне первому встречному, да и вправду они были едва знакомы, не имели общих друзей-компаний и могли не опасаться друг друга.

Итак, Марья Павловна и Тимка хохотали в одеяла и чувствовали себя друг с другом свободно, без границ и потому радостно. Тимке скоро предстояло кесарево сечение, и из больницы ее должны были выписать намного раньше Марьи Павловны, и, может быть, им не суждено было больше встретиться.

На второй день знакомства, открыв в натуре друг друга склонность к авантюризму, они предприняли вылазку в ближайшее открытое отделение, где разрешалось общаться с внешним миром.

Скользя животиками по стене, чтобы не быть замеченными встречной медсестрой, они пробрались в пустую в это время родилку на лестницу между двумя отделениями, спустились на этаж ниже и пристроились в нише возле батареи парового отопления, с восторгом больничной скуки наблюдая всегда оживленную здесь суету.

Поделиться с друзьями: