Чтение онлайн

ЖАНРЫ

Шрифт:

Солнце сломало границу сизой тучи и вырвалось и ударило в стеклянную стену небоскреба. И я увидел себя в нем, свое (гигантское) отражение, и отражение Мастера рядом, и Старика – капитана из моего сфантазированного рассказа об этом волшебном месте. И за нами – барк, грандиозный трехмачтовый парусник, принявший нас в зеркало со своим отражением.

Так я теперь провожу время. В созерцании и фантазировании. Голоден, но свободен и счастлив. Пособие по безработице (отвоевал у банка) дает мне шесть месяцев на этот кайф.

Вчера появился в медитации Мастер, в таком ослепительно белом, что я мысленно зажмурился. Беседовали о невозможности с л у ж и т ь в белом цвете. – без пятен. Чтобы бить дорогу в скале, надо использовать

кирку, наверное, зубило, молоток там. И будет лететь в разные стороны много всякого всего.

В нью-йоркском университете выступала женщина, собравшая группу пишущих, которые считают, что энергия творчества – это исцеляющая энергия.Она – публикующийся автор, ходит по госпиталям, убеждает больных писать хотя бы дневники, хотя бы письма. Они считают, что эта энергия исцеляет не только того, кто пишет, но передает вибрации хиллинга и тому, кто читает. Сама она пережила несколько операций на лице, рак кожи. У нее пластиковый нос, что незаметно. Врачи считали безнадежной. На последней операции она отказалась от наркоза и сочиняла стихи, чтобы не чувствовать боли. Сказала торжественно тем, кто ее слушал в небольшом зале: «I don’t know do you feel it or not, but something new is happening». Что-то новое в воздухе.

Мастер Чанг обладает способностью менять цвет балахона. По мере моего приближения к Большой Депрессии темнеет его одежда. Я накануне большого срыва в отчаяние и страх. Это приходит непредсказуемо. Я только чувствую как Это надвигается.

В памяти крики Роберты, жалящие не хуже гремучки: «Вся твоя жизнь была сплошным плачем об эмоциях и сплошным праздником разочарований. Я в этом не участвую. Играйся сам».

Сквозь отравление от ее яда я туманно осознавал правду: это было мое пожизненное садистское удовольствие – держать себя в постоянном стрессе разочарования. Роберта страдала от унижения по мере того как я ее изучал и выражал раздутое презрение к ее, открытым мною, слабостям. Я тоже страдал, потому что изучив ее, больше в ней не нуждался. И снова обрекал себя на одиночество со своими рукописями.

Такое впечатление, как будто что-то загоняет меня постоянно в стресс, или я бессознательно ищу стресса. Сказал же мой шринк, редко так бывает, что-то умное: «Есть люди, которые вообще могут работать только на стрессе».

Опять старая история с очередной рукописью – это бесконечное самоубийство (бедная Роберта, зачем я тебя прогнал, как мне тебя не хватает) ради той самой струйки крови, используемой в качестве чернил для упрямо помешанного на этих своих рукописях.

Я сижу и работаю дома. Мне заказали перевод двух статей по искусству. Закончилось дело с банком. Я уволился по собственному желанию, и мне перестали выплачивать пособие. Я, наконец от них избавился, от оскорбителей достоинства честных банковских рабов. Избавился и от целительницы Цыли (мой шринк), которая довела меня до отвратительно болезненного состояния. Я ждал срыва. И вот случилось – ярость и отчаяние маниакального состояния преследуемой жертвы. Отвращение к жизни, мольба о конце, мысли о самоубийстве как единственном спасении.

В этом припадке я ухитрялся делать хоть пару страниц перевода – инстинкт самосохранения – жрать ведь нечего. В голову как будто камень положили. Хочется выть и хочется веревки.

Я, кстати, в этот раз заметил, что состояние это можно перейти без самоубийства, если дать себе выть, смеяться, орать, и прочее, ровно так, и ровно столько, сколько душе угодно. Перейти страх тупика, и тогда, после вытья, вдруг приходит моя капелька крови, и как лекарство на выжатую от гноя рану, приходит заполнение листков для разных многолетне-накапливаемых рукописей. И тогда – передышка.

Жизнь неукоснительно пишет на мне впечатления, как на очень удобном для этого полотне особой чувствительности, и если я не переработаю это через себя на бумагу, мне придется ходить больным. До тех пор, пока я не найду способ и время от этого

впечатления освободиться. Это, я так понимаю, особый механизм пишущего – ты можешь носить это впечатление, как раб свое клеймо, всю жизнь. Дело твое. Но избавиться от него ты можешь только через записанный текст, бумагу. Это пожизненная самотерапия пишущего, домашний дурдом. И ничего и никогда не забывается (некоторые удирают – кончают жизнь самоубийством).

Самое смешное, что, избавившись от этого наваждения один раз, можешь ощутить его упрямое преследование опять и опять, потому что, видите ли, ты меняешься и получаешь в дар новую точку обозрения, чтоб ей.

И вот уже, после того как пролистал популярный журнал, появился у меня на последних двух-трех страницах, этот нудный повествовательный стиль, нудного журнального активиста, умиленного своей способностью писать буквами слова. Как бацилла прилипучий.

После сияющего светом океанского барка, я окунул себя в болото. Еще одно оправдание держаться от этих, допущенных в популярные журналы с двумя-тремя вещами, в стороне. Наберешься словесных блох и скатишься к их потолкам из просторов полетов по энергетическим полям творения. Бог творил и нам велел.

Еще одно на эту тему. В Санкт- Петербурге, когда мне было двадцать пять, я год мучился над неудавшейся (со злости выкинул ее в окно с пятого этажа, перед побегом в Нью-Йорк) повестью о геологической партии в тайге (я там работал в студенчестве радиометристом, подрабатывал на студенческих каникулах). Сидел над ней в затворничестве год, а потом – заслуженно, как награда себе за это затворничество, после всех мучений, вылез с нею в зубах «в свет», т. е. отправился в мир с вопросом что теперь с ней делать.

Была знакомая Ларка. В тот занятый рукописью год она меня навещала, и искреннейшим образом понять не могла как я так живу, никуда не вылезая. Спрашивала, сердечно, что она для меня может сделать? И тут я сказал правду: не знаю в родном городе ни пишущих, чтоб интересно, ни рисующих, чтоб неординарно. Ага, сказала Ларка, – их называют нон-конформисты, их только что начали сажать по тюрьмам и психушкам. Так я к ним попал. Ларка позвонила от меня какому-то экспериментирующему режиссеру, он позвонил диссидентствующему Коке, а Кока – поэту из Союза писателей Вите. Ему-то я и отдал повесть на прочтение. А он отнес в «Юность», потому что «учуял живой пульс». А «Юность», надо полагать, с менее тонким нюхом. Не учуяла. В это время в Питере громили выставки художников нон-конформистов.

Мне с ними было хорошо. Меня опекали. Я, на волне этого энергетического подъема, написал еще одну повесть – об альпинистах и скалолазах. И выбросил в окно в двор-колодец, все тот же. Пусть будет двойной снежный покров.

Так я вылез в общение. Ларка, которая раньше не наблюдала, чтобы я куда-нибудь выползал из дому кроме как за кофе с булочкой, разахалась: «Ну ты даешь, сидел-сидел – и вдруг проснулся». И добавила: «И откуда ты таких людей-то знаешь. Мне и то не по зубам».

Тут и я, в свою очередь, начал тихонько про себя удивляться – а почему мне так легко и открыто объявляют, что за дерьмо меня считают?

Ларка считала себя человеком кастовым. Каста поклонниц. Наложниц известных актеров. Изнурительный труд ожидания конца спектакля, в любую непогоду, с шансом быть на сегодня отвергнутой, обойденной конкурентками. Глава маленькой банды охотниц за снисхождение красивых и таинственных мира сего, наделенных судьбой быть в центре внимания человечества.

На гастролях они путешествовали вслед за труппой, выкрикивая восторги во время спектакля и поднося цветы у служебного входа после. Ларке достался красавец на вторых ролях, и эта любовь была безумной. Она стоила Ларке пяти абортов, потому что красавец не считал нужным предохраняться ни с кем, кроме жены. Развести их Ларке не удалось. Но лучи его слабой славы согревали Ларку и давали ощущение какого-то суррогата ПРИНАДЛЕЖНОСТИ.

Поделиться с друзьями: