Фашист пролетел
Шрифт:
Отчим возмущенно:
– То есть?
– Не нацкадр.
Тут отчим смолкает, не желая вникать в подробности национального вопроса. Для него эта страна разделена не на республики, а на военные округа.
– Скажи спасибо, что допустили к сдаче. За это нужно отблагодарить.
– Так, - говорит отчим.
– И в какой же форме?
– Известно, в какой. Банкет!
– Это что, за стол один садится? Я с этой братией в одном поле бы не сел!
– Беден, но честен. Знаем. Потому имеем халупу, в которую людей не пригласить.
– Да... При Сталине я в Бауманку! Без какой-либо протекции!
– Как нет?
– А так!
– Большим пальцем вминает в трубочку пол-папиросы.
– Погоны позорить я не стану.
Александр решительно встает. Столкнув сковородку, на которой разогревается ему котлета, сует в голубое пламя студенческий билет. Мама хватает за рубашку так, что швы трещат. Отнимает. Дует на опаленную корочку.
– С ума все посходили. Нельзя подходить к современной жизни с прежними мерками.
– Это мы еще посмотрим, - недобро обещает отчим.
– Жизнь изменилась.
– Изговнилась - хочешь ты сказать.
– Закон сейчас один. Рука руку моет. Ты мне, а я тебе.
Семья подавленно молчит.
– Пф! пф! Что ж, ты права. За все надо платить. Сними, мать, с книжки сколько надо и уплати наличными.
– Издеваешься?
– Не понял?
– У нас там рубль всего. Один!
– Разве?
Отчим округляет глаза с таким простодушным изумлением, что она начинает задыхаться.
Александр отстегивает клапан нагрудного кармана. Вынимает хрустящие пятерки. Три голубых бумажки. Выкладывает их на стол:
– Мой вклад.
Они поднимают на него глаза.
– Откуда?
– Заработал.
– Чем?
– Пером! За поэзию в этой стране, представьте себе, платят.
– И насладившись паузой: - Но только за продажную. Первый и последний мой гонорар. Я с этим завязал.
Они озаряются.
– Слава-те Господи! А то во дворе меня совсем затуркали: "Вторым Евтушенко сын ваш хочет стать?" Отец, ты слышал?
– Камень с души! Время-то идет такое, что... Не то, что на публике фрондировать, бумаге лучше бы не поверять.
– Скажи ему, отец. На партсобраниях им информацию дают, которую в газете не прочтешь...
– Там, наверху... на Самом! Реставрацию, похоже, начинают.
– Это год назад ты говорил.
– Это я говорил всегда! Еще на коленях к Нему приползут.
– И что, все снова?
– Что снова?
Они смотрят друг на друга, и Александр решает не заходить с козырного туза:
– "Кавалер Золотой Звезды" вместо Хемингуэя? "Свинарка и пастух" вместо "Затмения"?
– Вот именно. Затмение... Кончается оно!
– Я про фильм Антониони.
– Сынок-сынок! Свихнули вам мозги. Что ж. Как-нибудь обратно вправим. Мать? Возьму я, пожалуй, сотню-другую в кассе взаимопомощи. И нос себе зажму.
* * *
Однажды случилось и в постели.
Ярким воскресным утром он впускает ее, примчавшуюся на такси. Торопится отщелкать пленку, пока в квартире солнце. В перерывах он, курящий не очень, не может дождаться, когда можно будет снять с ее впалого живота хрустальную пепельницу с гравировкой по мельхиоровому ободку, в 1956 году подаренную деду сослуживцами из архитектурно-проектного
бюро с улицы Росси. Последний раз особенно затягивается, будучи седьмым, она под ним даже смеется: "Идешь на рекорд?" Когда с отяжелело-мокрыми волосами он отваливается и раскидывает руки, на потолке догорает закат.На кухне горит свет, когда он выходит из трамвая, проводив: родители приехали. Дух в квартире такой, что он пугается с порога: ведь приоткрыл окно?
Но то грибы, конечно. Выложенные на газеты сыроежки с присохшими иголками, скользкие маслята, губчатые подберезовики, подосиновики со шляпками, вызывающими пошлую ухмылку, крепкие боровики и белые, которыми отчим особенно гордится, обещая в следующее воскресенье набрать еще больше и подавая безумную надежду.
Чудо не повторяется. Не по причине дождя. Просто переменчивы у взрослых настроения.
Снова они на улице.
* * *
Центральный Ботанический сад основан в 1932-ом. Как и Парк культуры полузабытого, но характерного для той эпохи имени, которое лязгает и клацает: Челюскинцев.
Сад от Парка отделяет стена, за которой оставлена Алёна.
К этой стене он и бежит.
Наперерез из темноты подлетает металлический свист.
Взяв розу в губы, он успевает ухватиться - на опорной квадратной колонне кирпичи выступают через один. Эстетика сталинизма, который заботился об отдыхе трудящихся и радовал им глаз. Карабкаясь, он слышит удары лап по набеганной тропе. Над ней протянута проволока, по которой скользит карабинчик, пристегнутый внизу к ошейнику.
Огромная немецкая овчарка, извиваясь, бросается за ним в полет. Но лязгают клыки вхолостую.
Он на стене. По толщине ее отходит и сверху смотрит в Парк культуры. С розой во рту.
Внизу Алены нет.
Из-за сосен доносится разухабистый твист. Ушла на танцплощадку? Увели?..
Упорный цербер скулит и обдирает когти, следуя за нарушителем, который на недоступной высоте занимается бегом с препятствиями, перелезая архитектурные излишества - кубы надстройки.
На фоне твиста начинает различаться странный шум. Ячеисто отзванивает нечто. Перемахнув очередной куб, он видит, как в аттракционе "Лабиринт" кто-то тяжелый озверело бросается на посеребренные сети. Туда-сюда мелькает блузка Алены. Спрыгнув, он влетает в "Лабиринт". Ноги сами находят путь среди сетей, и в глубине хитросплетений он хватает Алену за руку. Бычья тяжесть с утробным рыком бросается на сетку, но при попытке забросить ногу в сандалете, надетом на носок, срывается в загон обратно. Звук бутылки, лопнувшей в заднем кармане, омывает сердце чистой радостью. Вслед за ними рев:
"Убью-у-у!.."
С осколком в жопе он может моментально выбраться. Они бегут. Плечом к плечу несутся к свету. Вот и решетка. Копья разогнуты нечеловеческим усилием - возможно, тем же Минотавром. На постамент - и пролезают.
Спрыгивают на газон. Здесь, далеко от центра, Ленинский проспект пустынен. По инерции они идут, потом останавливаются для поцелуя. Привкус крови. При посадке губы пробило колючками розы, которую Алене и вручает.
– Черная?
– Как черная? Я красную срывал. "Классическую красную"...
– В свете фонаря осматривает.
– По-моему, есть отлив...