Чтение онлайн

ЖАНРЫ

Фата-моргана любви с оркестром

Ривера Летельер Эрнан

Шрифт:

Когда, наконец, просветлело, солдаты не узнали друг друга из-за сухой глиняной корки на лицах. Не передохнув, они продолжали шагать теперь уже под яростным солнцем, все раскалявшимся и раскалявшимся. Усталость перехода и зной разогретой планеты, пышущий снизу, стремительно выводили их из строя. В довершение картины эта часть пустыни, где недавно шли бои, была усеяна незахороненными трупами, в воздухе стоял жуткий смрад. Кое-кто в отчаянии подбегал к мертвецам, все больше в неприятельской форме, надеясь выдавить из их фляг каплю воды. Другие срывали с них сапоги, чуть поцелее, чем у них самих, и обувались, не замечая тошнотворной вони.

Канделарио Перес, как всегда, шагал рядом со своим другом Иполито Гутьерресом. С этим нахальным молодцем на год старше его они были почти неразлучны. Все делили по-братски: солонину, воду, галеты, патроны и редкое курево, когда попадалось. В Кильоте они так же охотно и весело делили любовь цветущей местной девицы.

Иполито Гутьеррес, уроженец Кольтона, крестьянин не без задатков народного поэта, говаривал, что, как только выберется из этой заварухи —

если, конечно, выберется, — вернется на родину, сядет под виноградной лозой и напишет историю своих военных подвигов. Хоть ртом пули хватать будет, а непременно напишет. Книга будет называться «Похождения солдата Тихоокеанской войны». Канделарио Перес всю войну подначивал его озаглавить книжку: «Обстрел не страшнее касторки»; слышал такое присловье в одной ожесточенной стычке. Иполито Гутьеррес только хитро улыбался. Он даже сочинил к книге эпиграф в стихах и потом напевал его всю оставшуюся кампанию, не умолкая. А поскольку сам он был здоровый малый, да к тому же легкий на расправу (его и прозвали «Порох»), заткнуть его было некому. При каждом обстреле он все повторял и повторял этот свой эпиграф:

Во имя Господней славы, Во имя Святейшей Девы прошу дозволенья у сердца пропеть о своих походах по морю, по суше, по пампе.

После еще одного суточного перехода, на рассвете второго дня, солдаты вовсе изнемогли. На невозможно ясный по всем 360 градусам горизонт отказывалось смотреть человеческое око: округлость Земли ввергала их в пучину отчаяния. Какая же плоская там была равнина, рассказывал годы спустя Канделарио Перес, если у одного офицера из третьей роты упал зонт, в свое время отбитый у неприятельского офицера и хранимый как самый ценный военный трофей, и вечерний ветер укатил его в сторону заката. Зонт был белый, и так, в открытом виде, он и катился, не останавливаясь, до самой дальней линии горизонта. Трудно поверить, друг мой, — говорил всякий раз Канделарио Перес, — но через много часов и много лиг пути паршивый офицерский зонтик все еще белел в песках, словно чайка.

Около полудня, совсем уже обезножив, солдаты углядели вдали селитряной лагерь Дибухо. Казалось, вот он, скрюченной рукой подать, но они все шли, шли, а дойти не могли. Чем дальше они шагали, тем глубже в душу им заползало ужасное подозрение, что они не продвигаются ни на йоту, а вовсе даже откатываются обратно. «Шаг вперед, два назад получается», — говорил сбитый с толку Иполито Гутьеррес. Лагерь казался уже недостижимым миражом. Обгоревшие на солнце солдаты, бредя от жажды, вдруг смешали ряды и в беспорядке кинулись бежать к лагерю — кто быстрее. Канделарио Перес и Иполито Гутьеррес, шатаясь на израненных в кровь ногах, опираясь друг на дружку, медленно плелись к «етитскому лагерю, чтоб он провалился», маячившему под носом, но такому подло неуловимому. Обоим пришлось выбросить сапоги за негодностью и обмотать ноги платками да носками. Лучше не становилось. Шагу нельзя было ступить без боли, потому что «гребаное солнце, в гробу я его маму видал» превращало песок в раскаленную печку. Трое их однополчан уже сошли с ума и умерли, и друзья, перебирая все ругательства, изобретаемые Иполито Гутьерресом, — позже они будут ободрять его в самые страшные мгновения сражений, — шагали, словно два живых мертвеца.

Пока, взобравшись на пригорок, Канделарио Перес от изнеможения не рухнул навзничь на обжигающую землю и не сказал Иполито Гутьерресу бросить его и идти дальше, а он уж не жилец. Иполито Гутьеррес, сам чуть не валясь с ног, обругал его, велел гребаному лиркенцу не быть бабой, не быть соплей, продержаться еще немного и не потакать безносой. Но тот и шагу был не в силах сделать. Тогда его лучший друг подложил ему под голову камень и сказал, что доберется до лагеря и принесет воды. Пусть только продержится хоть чуть-чуть. Пусть не будет размазней. Пусть только, черт этакий, чтоб его совсем, не перестает дышать, просто не забывает дышать. И он оставил его свернувшимся в клубок на песке.

Полуденное солнце поджаривало его заживо, огненный паук изнутри выжирал глотку. Иногда он открывал глаза и, как помешанный, пристально вглядывался в солнце. Он чувствовал, что лучи падают ему на веки, словно жидкое пламя, словно расплавленная сера, бегут по его истрескавшемуся лицу, по измученным спаленным губам. И в жестокой агонии, уже приняв покорно свою участь, он заметил, что слепнет. Потом он умер.

Будто из далекого чистилища донеслись до него отголоски фраз: «Вон солдат лежит». Голоса приблизились и сказали: «Что вы тут валяетесь, рядовой, как скотина на солнце. Так и помереть недолго без прикрытия». Он приоткрыл глаза и узнал их. Капитан из Второго батальона и с ним младший лейтенант. Он отвечал: «Господин капитан, я изнемог от жажды и от ран в ногах». Усатый капитан по фамилии Сотомайор хриплым, не терпящим возражений голосом крепко выбранил его, велел сию секунду встать и идти дальше. «Это приказ, рядовой!» — наклонился и проорал капитан ему в самое ухо. Он с невероятным усилием поднялся, отыскал в себе последнее дыхание и вновь зашагал по острым камням, резавшим уже обесчувствевшие от боли ступни. Так он передвигался почти ползком («совсем на четвереньки встал», — говорил он позже) и вдруг увидел трусившего ему навстречу Иполито Гутьерреса. Это походило на мираж. Его друг улыбался и тряс флягой, полной воды, и, когда он хотел вырвать флягу и напиться со всей силой отчаяния, тот не позволил ему, а стал вливать в рот потихонечку, полегонечку, дружище Кандела, горьковатую воду,

и он смаковал ее с несравнимым наслаждением. Потом друг отдал ему флягу, и он смочил волосы и сожженный лоб. Нету, нету в целом свете ничего лучше фляги с водой, черт бы все подрал.

— Ничего нет распрекраснее, Гутьеррес, мамой клянусь! — вопил он, обезумев. — Ничего нет вкуснее! — и лил на дымящуюся свою башку добрую струю воды.

Лагерь Дибухо являл собой жалкое скопище сложенных из селитряных глыб да дерюги хибарок-навесов, где жили шахтеры. Рухнув в тени ошметков дерюжных мешков, словно в цветущем оазисе, друзья завалились спать и проспали бы, кабы могли, до самого конца войны.

По окончании кампании его друг Иполито Гутьеррес вернулся к себе в Кольтон писать книгу, и больше он о нем не слыхал. Канделарио Перес дослужился до младшего сержанта и поступил, как многие чилийские солдаты, да и некоторые из Перуанско-Боливийской конфедерации тоже: вместо того чтобы уехать на родину, где его не ждало ничто, кроме сиротского одиночества да расшатанного деревянного плуга, он решил остаться работать на селитре.

Прошли годы, и, шурфуя пампу во внутренних районах провинции Антофагаста, Канделарио Перес во второй раз умер от жажды и безумия.

Некоторое время пожив на прииске Агуа-Санта, знакомом ему еще с военных времен, Канделарио Перес отправился попытать счастья в Центральном кантоне. Там он и познакомился с испанским первопроходцем Викториано Пигом Гонсалесом. Тот приехал в Чили во времена расцвета серебряных шахт Караколес, осел там, поработал, дело не пошло, и он переключился на разработку селитряных месторождений.

Викториано Пиг родился под злосчастной звездой. Когда Канделарио Перес познакомился с ним, этот искатель приключений с исторической родины уже был известен по всему северу Чили своими неудачами и горькой судьбой. Перенес страшную болезнь, докторами называемую атеросклерозом, отделавшись ампутацией ступни, чтобы избежать гангрены. После, с небольшими промежутками, хирургическая пила безжалостно прошлась по нему в общей сложности двадцать девять раз — ампутации на всех конечностях. В итоге он превратился в маленький живой бюст. Но он никогда не терял веры и не переставал горячо молиться Святой Деве Сотерранской, которой покланялся истово и беззаветно. И никогда не переставал обшаривать пампу этот испанец по рождению и авантюрист по призванию, не зная, что наступит время, и поля его родной Санта-Марии-ла-Реаль-де-Ньевы в провинции Сеговия станут удобрять той самой селитрой, что он помог открыть. Без рук, без ног, но с чистым сердцем настоящего мужчины и образком Святой Девы, сияющим на груди, он продолжал разведывать пустынный грунт, передвигаясь верхом на муле. Его помощники взносили его на самые крутые холмы, чтобы он мог оценить тамошнюю породу. Когда Канделарио Перес взялся на него работать, Викториано Пиг, свободно укладывавшийся в метр пять сантиметров, путешествовал по холмистой пампе в маленькой тележке, специально приспособленной для его перегонов. Когда тележка оказывалась бесполезной по причине изломанности почвы, помощники сажали его в своеобразный паланкин, словно какого-нибудь восточного императора, и несли через пампу на плечах.

Они вгрызались в пампу селитряного кантона Эль-Бокете, самую засушливую и беспощадную часть пустыни Атакама, когда аккурат на День Святого Непорочного Зачатия налетела песчаная буря, разметала мулов, сбила с пути людей и оставила их на произвол судьбы в ожерелье голубых холмов. И хотя испанец хвастал, будто знает пустыню, как свои пять пальцев (которых уже не было), к вечеру пришлось смириться с неизбежным и признать, что они окончательно заплутали. К тому времени они уже полтора месяца вели разведку, и продовольствия оставалось кот наплакал. На третий день блужданий, пылающим декабрьским утром они остались без воды. Прошло еще восемь дней, и, обезумев от жажды, видя миражи даже в собственных тенях, двое помощников, несших паланкин, сбросили хозяина на песок и лихорадочно разбежались каждый в свою сторону в поисках воды. Канделарио Перес, едва шагавший, поднял его, словно зловещего умирающего младенца, и взвалил на плечи. Испанец, испуская предсмертные хрипы, молился Святой Деве Сотерранской, а Канделарио Перес шел и яростно, почти неслышно твердил все те же присказки и ругательства, которые в кампанию 79-го, в самые страшные минуты боев, за неимением чего выпить для храбрости, он и его друг Иполито Гутьеррес выкрикивали, подбадривая себя. К вечеру последние силы покинули его, ноги стали тряпочными, и он мягко повалился на землю. Туловище первопроходца откатилось на пару метров и замерло ничком, ловя ртом воздух. Спустя некоторое время бесконечная пластинка «О, благословенная Сотерранья, о, благословенная Сотерранья!» умолкла, и Канделарио Перес решил, что патрон скончался и что ему самому осталось недолго.

Он лежал под жгучим солнцем, словно окутанный зыбким сиреневым туманом, и вспомнилось ему, как он чуть не умер от жажды в Сан-Антонио. Он увидел самого себя лежащим, как сейчас, лицом к небу, смиренно ожидающим смертного часа. Солнце и жажда слились в одного огненного тарантула, пожирающего его изнутри и снаружи. И еще он вспомнил, как в битве при Мирафлоресе его друг Иполито Гутьеррес, окопавшись в траншее, вырытой собственными голыми руками, с пересохшей, как зола, глоткой, в окружении пожаров и стонов умирающих печальным издевательским голоском вдруг спросил его (он ясно услышал в воздухе слова товарища): «Что, дружище Кандела, задумался, сколько времени прошло, как мы в последний раз фруктинку видали?» И тогда Канделарио Перес, изобразив подобие улыбки, умер. Точь-в-точь как в первый раз, глядя в небо, сглатывая последнюю желчную слюну, Канделарио Перес умер и услышал в бреду голоса и представил, что солнце, словно сочный круглый апельсин, стекает сладкими каплями ему в рот.

Поделиться с друзьями: