Фёдор Достоевский. Одоление Демонов
Шрифт:
«…Я опять с 200 руб. серебром долгу. Из долгов как-нибудь нужно выбраться. Под сидяч камень вода не потечет», — сетовал Достоевский в канун Нового, 1844 года, когда были истрачены только что присланные опекунские 500 рублей и отдана доверенность ростовщику на получение вперед денег за первую треть наступающего года (на этой операции Достоевский потерял сто из трехсот рублей своего четырехмесячного жалованья).
Примерно с этого времени литературное дело стало представляться ему как некое грандиозное начинание, которое — если подойти к нему с умом и толком — не только вытащит из нищеты и кое-как прокормит, но и сделает богачом. «Ведь дошел же Пушкин до того, что ему за каждую строку стихов платили по червонцу, ведь платили же Гоголю, — авось и мне заплатят что- нибудь» [81] , —
81
Цит. по: А. Е. Ризенкампф. Воспоминания о Федоре Михайловиче Достоевском. С. 330.
Литературное поведение еще не начавшего писать Достоевского удивительным образом было лишено той самой «неги шекспировских мечтаний», которой дразнил его опекун. Скорее в нем проглядывали ростки молодого и очень непрактичного авантюризма. «Судьба благословила меня идеею, предприятием, назови, как хочешь. Так как оно выгодно донельзя, то спешу тебе сделать предложение участвовать в трудах, риске и выгодах», — торопится порадовать он брата.
Предприятие выглядело и в самом деле весьма заманчиво: втроем (с братом и приятелем — однокашником Паттоном) нужно было перевести «Матильду», роман Эжена Сю, только что взбудоражившего воображение российского читателя «Парижскими тайнами». Учитывая, что некий книжный спекулянт, начавший два года назад переводить роман, успел опубликовать только 1/6 часть, имело смысл перехватить инициативу. «Мы разделяем перевод на 3 равные части и усидчиво трудимся над ним. Рассчитано, что ежели каждый может переводить по 20 страничек Bruxell’-ского маленького издания «Матильды», то к 15 февраля кончит свой участок. Переводить нужно начисто прямо, то есть разборчиво… По мере выхода перевода он будет цензорован. Паттон знаком с Никитенко, главным цензором… Чтобы напечатать на свой счет, нужно 4500 руб. ассигнациями. Цены бумаги, типографии нами узнаны».
Ему нравилось ощущать себя профессионалом литературного дела, пусть даже и поденщиком: не как профан брался он за осуществление плана, а как бывалый, опытный литератор — узнавал цены на типографские услуги, договаривался с типографщиком о печатании тиража, обдумывал продажную цену одного экземпляра и просчитывал наиболее выгодные способы реализации издания. Ему казалось, что успех обеспечен — роман раскупится, тираж покроет все издержки печати и на руках останется чистый барыш.
Нечего и говорить, что затея (или, как точно называл ее сам предприниматель, афера) с треском провалилась — из-за «странных обстоятельств» с третьим переводчиком, обещавшим, но не давшим начальный капитал для издания.
«К крайнему прискорбию моему, бесценный друг мой, — писал Достоевский брату, — скажу тебе, что дело, кажется, не пойдет на лад; — и потому прошу тебя повременить до времени и не переводить далее, доколе не получишь, милый мой, от меня более верного уведомления…»
У него то и дело рождались дерзновенные коммерческие проекты; он прилежно изучал тонкости типографского дела (сорта бумаги, типы шрифтов, качество набора); знакомился с новыми издателями и книгопродавцами, а также так азартно агитировал брата поддержать новое «несомненное» начинание, будто до этого им удалось хоть одно из них.
Успех — неизбежен, а неудача — случайна, считал он; когда же один за другим сорвались: перевод «Дона Карлоса»; издание всех переводов Шиллера; перевод романа Жорж Санд «Последняя Альдини» (уже заканчивая работу, Достоевский обнаружил, что еще в 1837 году «Библиотека для чтения» опубликовала адаптированный перевод романа), — так и сказал: «Случилсясо мной один неприятный случай».
Однако среди арифметических подсчетов («бумага плюс обертка плюс печать»), между восклицаниями, все еще полными энтузиазма («за успех ручаюсь головой», «малейший успех — и барыш удивительный»), рядом с сообщениями о разбогатевших конкурентах («Отчего Струговщиков уже славен в нашей литературе?
Переводами… нажил состояние») как-то затерялись, а потом вышли наружу две удивительные новости — одна за другой.Собственно, даже и не новости, а так, безделки, о которых Достоевский сообщал брату задним числом, мельком, едва ли не в постскриптуме.
Ибо, пока разрабатывалась «афера» с Эженом Сю, случилось первое неожиданное происшествие. «Нужно тебе знать, что на праздниках я перевел «Евгению Grandet» Бальзака (чудо! чудо!). Перевод бесподобный. — Самое крайнее мне дадут за него 350 руб. ассигнациями. Я имею ревностное желание продать его, но у будущего тысячника нет денег переписать; времени тоже», — и Достоевский просил у брата 35 рублей на переписку.
Пока же он уговаривал Михаила переводить всего Шиллера, ожидал отставки, ссорился с опекуном, произошло (он написал об этом осторожно и мимоходом) нечто и впрямь из ряда вон выходящее: «У меня есть надежда. Я кончаю романв объеме «Eug'enie Grandet». Роман довольно оригинальный. Я его уже переписываю, к 14–му я наверно уже и ответ получу за него. Отдам в «Отечественные записки». (Я моей работой доволён.) Получу, может быть, руб. 400, вот и все надежды мои. Я бы тебе более распространился о моем романе, да некогда».
Впервые в его жизни наряду с мечтами, прожектами и отвлеченной верой в себя появились реальные сочинения. С ними он и вошел в большую литературу, определившись не как драматург и даже не как переводчик (опыт с Бальзаком был первым и последним), а как романист.
В том упорном и нерушимом молчании, каким он обставил писание первого романа (ни полслова о планах, ни стрючки о работе), таилось, скорее всего, суеверное желание спрятать от посторонних глаз (даже от брата!) своих первенцев, Макара Девушкина и Вареньку Доброселову, заслонить их до времени яркими декорациями шиллеровских и жоржсандовских сочинений, которые он хотел взять для перевода.
Вряд ли он сам мог бы тогда объяснить, почему на фоне романтических героев и поэтических героинь из тех громких книг, которые так волновали его воображение, ему пригрезилась эта пара сирых горемык — мелкий немолодой чиновник — письмоводитель и живущая по соседству бесприданница — сирота.
Кажется, что-то менялось и в самом чтении. Книги, опыт писателей переставали быть источником романтических восторгов и исподволь становились вполне практическим пособием для собственного творчества. В разгар работы над «Бедными людьми» Достоевский в письме к брату сообщил: «Ты, может быть, хочешь знать, чем я занимаюсь, когда не пишу, — читаю. Я страшно читаю, и чтение странно действует на меня. Что-нибудь, давно перечитанное, прочитаю вновь и как будто напрягусь новыми силами, вникаю во всё, отчетливо понимаю, и сам извлекаю умение создавать».
«Извлекаю умение создавать» — такова была новая читательская установка теперь уже не только читающего, но и пишущего Достоевского. Работа над «Бедными людьми», романом, который автор сначала «закончил» (ноябрь 1844–го), а затем «вздумал весь переделать: переделал и переписал» (декабрь 1844–го), потом «начал опять снова обчищать, обглаживать, вставлять и выпускать» (февраль 1845–го), потом «вздумал его еще раз переправлять, и, ей — Богу, к лучшему» (май 1845–го), — эта работа, перемежавшаяся со страстным чтением, довершила процесс превращения Достоевского — читателя в Достоевского — писателя. «Брат, в отношении литературы я не тот,что был тому назад два года. Тогда было ребячество, вздор. Два года изучения много принесли и много унесли».
Рождение писателя из читателя — одна из волнующих загадок творчества, равносильная чуду и тайне рождения новой жизни. Тот факт, что желаемое превращение может и не случиться, что писатель, потенциально присутствующий в каждом читателе, так никогда и не реализуется, сообщает этой тайне особую притягательность. Искус и соблазн творчества, жгучая потребность в самовыражении, которая видится каждому читателю в сочинительстве, мучительный путь, чаще всего неутешительный, приносящий куда больше потерь, чем обретений, — эта голгофа литературного честолюбия была, несомненно, одним из самых сильных впечатлений, пережитых Достоевским. И так же несомненно, что это впечатление вошло в плоть и кровь его первого романа.