Феномен Солженицына
Шрифт:
а между тем
Завесу вечности колеблет смертный час,
приводя к открытию, что
Лишь вера в тишине отрадою своей Живит унылый дух и сердца ожиданье.
В наше время не каждому и в 60 лет доступно такое видение…(Стр. 138).
Звучит вроде убедительно. Но каждый не предвзятый читатель, который не поленится открыть пушкинский том и прочесть это стихотворение от начала до конца, сразу же убедится, что нету в нем ну решительно ничего от подлинного Пушкина, уже в то время поражавшего никому кроме него не свойственной гибкостью и свободой поэтической речи. Читатель чуть более чуткий сразу же догадается, что перед нимстихи на заданную тему.А заглянув в комментарий, он найдет подтверждение этой своей догадке,
На собственные свои, никем ему не подсказанные темы Пушкинв это же самое времяуже писал иначе. Например, так:
Мой друг! неславный я поэт,
Хоть христианин православный.
Душа бессмертна, слова нет,
Моим стихам удел неравный –
И песни музы своенравной,
Забавы резвых, юных лет,
Погибнут смертию забавной,
И нас не тронет здешний свет!
Ах! ведает мой добрый гений,
Что предпочел бы я скорей
Бессмертию души моей
Бессмертие своих творений.
Конечно, выдернув отсюда строку, в которой Пушкин признается, что он «христианин православный», можно было бы и её тоже приобщить к аргументам, подтверждающим убедительность солженицынской схемы. Но эта простая мысль ни самому Солженицыну, ни могочисленным его последователям почему-то в голову не пришла. То ли строка эта просто не попалась им на глаза, то ли все-таки оттолкнул легкий, полуиронический тон дружеского послания, из которого эту строку пришлось бы искусственно выдирать.
Но и без этой строки «аргументов» у Солженицына хватает.
Полемизируя с книгой Андрея Синявского «Прогулки с Пушкиным» (жанр которой он определяет замечательным, специально для этого случая изобретенным словом «червогрыз»), а заодно и со всеми советскими интерпретаторами пушкинского творчества, он разворачивает перед читателем целый фейерверк цитат, долженствующих показать нам утаенного от советского читателя,истинногоПушкина:…
Мы постепенно вступаем в объем неизъеденный ходами критиков. Мы оглядели, что они в Пушкине изрыли, – но ещё остается: от чего уклонились, а без этого и картины нет.
С какой уверенностью и знанием возражает Пушкин Чаадаеву:
«Что касается нашего исторического ничтожества, я положительно не могу с вами согласиться… (следует беглый обзор событий). Разве вы не находите чего-то величественного в настоящем положении России?.. Клянусь вам честью, что ни за что на свете я не захотел бы переменить отечество, ни иметь другой истории, как историю наших предков, такую, как нам Бог её послал».
Или в очерке о Радищеве:
«Умствования его пошлы и неоживлены слогом… охотнее излагает, нежели опровергает доводы чистого атеизма… думал подражать Вольтеру, потому что он вечно кому-нибудь да подражал… Истинный представитель полупросвещения».
И о «Путешествии» его, этих святцах российской ревдемократии:
«…Сатирическое воззвание к возмущению… Варварскй слог… Бранчливые и напыщенные выражения… желчью напитанное перо… Мы никогда не почитали Радищева великим человеком. Поступок его всегда казался нам преступлением, ничем не извиняемым, а «Путешествие в Москву» весьма посредственной книгой…»
…А еще ж о Соединенных Штатах, 150 лет назад:
«С изумлением увидели демократию в её отвратительном цинизме, в её жестоких предрассудках, в её нестерпимом тиранстве. Все благородное, бескорыстное, все возвышающее душу человеческую – подавленное неумолимым эгоизмом и страстью к довольству…
(Стр. 146–147).
Что тут можно сказать?
Во-первых, не такой уж он утаенный – этот предъявленный нам «новый» Пушкин.
Слова Пушкина о том, что он ни за что не хотел бы переменить отечество (к ним мы ещё вернемся), навязли в зубах, до того часто их цитировали. А что касается его
инвективы американской демократии, так она затрепана ещё того больше. Редкая политическая статья времен «холодной войны» обходилась без этой знаменитой цитаты, в которой Пушкин ещё полтораста лет назад якобы разглядел зловещий лик американского империализма. (Ново у Солженицына только то, что у него эта цитата призвана подтвердить обоснованность неприязни Пушкина не к империализму, а к демократии, которую – вот, оказывается, – и сам Пушкин не больно жаловал.)Это к вопросу о том, так ли он уж был нам неведом, этот «не изъеденный ходами критиков» Пушкин.
А теперь – о том, в какой мере этого отобранного и предъявленного нам Солженицыным Пушкина можно считать истинным.
Когда-то, давным-давно поэт Михаил Львовский сочинил выразительный «Монолог цитаты» – язвительную сатиру, разоблачающую хорошо нам знакомые литературные нравы. В этом монологе некая цитата рассказывает о своей многострадальной жизни. Сперва – о том, как она была молода, чиста и непорочна, когда все её «точно сверенные строки служили истине одной». Затем о том, как она «потеряла невинность»: это случилось, когда её в первый раз истолковали превратно. И вот, наконец, наступил самый страшный в её жизни момент: в каком-то отчаянном споре два оппонента, ухватившись за разные её концы, в азарте дракиразорвали её пополам:
Две сокрушительных цитаты
Образовались из одной.
И руку поднял брат на брата,
На брата брат пошел войной.
Друг друга лупят как попало,
Про общий смысл забыв давно,
А порознь в братьях смысла мало,
Ведь между ними было «НО»!
Именно так обстоит дело у Солженицына с известными пушкинскими словами: «Клянусь честью, что ни за что на свете я не захотел бы переменить отечество, и иметь другойистории, как историю наших предков…»
Слово «Клянусь», начинающее эту фразу, у Солженицына написано с прописной, заглавной буквы. У Пушкина же оно писалось со строчной, поскольку фраза эта – не фраза, аполовинафразы, которой предшествоваладругая половина.И между этими двумя половинами, точь-в-точь как в случае, о котором повествует в своей сатире Львовский, стояло «НО».
Полностью вся фраза у Пушкина выглядела так:…
Хотя лично я сердечно привязан к государю, я далеко не восторгаюсь всем, что вижу вокруг себя; как литератора – меня раздражают, как человек с предрассудками – я оскорблен, – НО клянусь честью, что ни за что на свете я не хотел бы переменить отечество… И т. д.
Разорвав цитату и вычленив из неё то, что было ему нужно, Солженицын, быть может, и не так уж сильно извратил мысль Пушкина. Но он бесконечно её обеднил.
Письмо, откуда эта фраза извлечена, было адресовано опальному Чаадаеву. Пушкин так и не отправил его адресату, узнав о правительственных гонениях, вызванных опубликованием первого чаадаевского «Философического письма». Но, даже ещё не зная об этих гонениях, он писал свое письмо, тщательно выбирая выражения, ибо имел все основания опасаться перлюстрации. (Может быть, отсюда и слова о сердечной привязанности к государю). Однако, даже предполагая, что письмо будет прочитано в Третьем отделении, он говорит, что далеко не в восторге от всего, что видит вокруг себя.
Вот ещё несколько слов из того же письма:…
Действительно, нужно сознаться, что наша общественная жизнь – грустная вещь. Что это отсутствие общественного мнения, это равнодушие ко всякому долгу, справедливости и истине, это циничное презрение к человеческой мысли и достоинству – поистине могут привести в отчаяние.
(19октября 1836 года).
Российская действительность часто – слишком часто! – приводила Пушкина в отчаяние.
Бессмысленно и нелепо спорить о том, какой Пушкин – настоящий. Тот ли, который говорил, что ни за что на свете не хотел бы переменить отечество, или тот, который писал Вяземскому:…