Феноменологическое познание
Шрифт:
Картезианское правило, таким образом, обернулось проблемой. Если вся человеческая наука заключается лишь в умении отчетливо видеть, то возникает вопрос, как же видеть невидимое, коль скоро невидимое волею математических судеб стало предметом научного анализа? Одно из двух: либо следует отказаться от этого правила (ну, скажем, сделав его частным случаем некоего более общего правила, — испытанный прием!), либо же придется перестраивать собственную "устроенность" и — ничего не поделаешь — "учиться видеть"
Дальнейшее — в целях наглядности и сокращения повествовательных отступлений — хотелось бы изобразить в форме некоего воображаемого диалога.
А. — Довольно странное предложение. Как же прикажете понимать лозунг "учиться видеть", когда дело идет о невидимом?
Б. — Ничего странного, если рассуждать по порядку и опираться на силу собственного здравого смысла. Давайте начнем с самого простого. Но для этого придется убрать все заведомые предвзятости и выяснить ряд вопросов. Ваше недоумение, очевидно, исходит из убеждения, что если мир, в котором мы живем, есть видимый мир, значит мы его видим, ну, а невидимый мир (скажем, атомное нутро или ультрафиолетовый
А. — Именно так, и если Вы, насколько мне показалось, столь фанатически во всем следуете очевидности, то Ваш вопрос, простите, свидетельствует как раз об обратном.
Б. — Ну, с выводами не надо спешить. Очевидность, она ведь не так проста, как ее представляют. Я заверяю Вас в отсутствии каких–либо провокаций и подвохов и задаю Вам совершенно серьезный вопрос. Вы уверены, что в видимом мире мы так уж и всё видим?
А. — Что ж, если Вы настаиваете на своем, мне остается со спокойным сердцем вдохнуть воздух в легкие и шумно выдохнуть: да.
Б. — Прекрасно, контакт установился раньше, чем это бывает обычно. Теперь я задам Вам еще один вопрос. Невидимые миры мы оставим в покое и разберемся пока в видимом. Ответьте мне, пожалуйста, различаете ли Вы существенно смотрение и видение?
А — Ну, конечно, разница здесь существует. Можно смотреть на что–то и как бы не видеть этого. Но мы говорим о принципиальной видимости окружающего нас мира, а не о фактических и частных аберрациях.
Б. — Вот именно. Речь идет о принципиальной видимости, только в несколько ином смысле. Взгляните, пожалуйста, на что–нибудь, ну, вот на эту книгу. Что такое? Эразм. "Похвала Глупости". Гм, надо же было… Ну, впрочем, ничего страшного. Мы же затеяли разговор совсем не с этой целью… Вот, на любой странице. Скажите, на что Вы смотрите и что Вы видите?
А. — Как что? Я смотрю на текст и вижу текст.
Б. — Нисколько не сомневаюсь, что смотрите Вы именно на текст. Но текст ли Вы видите?
А. — Я, простите, не понимаю Вашего вопроса.
Б. — Попытаюсь прояснить его с помощью одного буддийского анекдота. Мастер поднимает указательный палец и молчит. Ученик почтительно уставляется на вытянутый палец. Мастер берет бамбуковую трость и бьет ученика по голове. В ответ на недоуменно обиженный взгляд ученика: "Глядеть надо не на палец, а на что он указует". Прошу Вас, не обижайтесь. Я хотел только сказать, что смотреть и видеть различаются меж собой не только в психофизиологии акта, но и объективно, т. е. по своим объектам.
А. — Не совсем понимаю, о чем Вы говорите.
Б. — Посмотрите еще раз на эту страницу. Вы смотрите на страницу, на текст, на предложения, слова, буквы, знаки препинания, что еще. Говоря точнее, Вы смотрите даже не на сами буквы, а на их типографскую краску, но оставим это. Вполне достаточно и букв. Теперь я снова спрашиваю Вас: что Вы видите? Если Вы будете настаивать, что видите Вы буквы, Вам, бесспорно, удастся разглядеть всю книгу, но прочитать ее Вы вряд ли сумеете. Я опускаю ряд промежуточных доказательств сказанного, надеясь, что мысль моя и без них ясна, и резюмирую опыт: для того, чтобы видеть, надо, предположим пока этот вариант, смотреть. Но, смотря на одно, мы видим как раз другое, если наша способность видеть является не разновидностью глазения, а рассчитана на осмысленное понимание. Вы можете, разумеется, смотря на одно, видеть это же одно, но тогда Ваше действие не достигнет своей цели, так как, беря, скажем, книгу, Вы ведь намереваетесь ее читать, а не рассматривать. В этом вот различии "одного" и "другого" и состоит все различие между смотрением и видением. Оба акта исходят, так сказать, из единого пункта и моментально раздваиваются в процессе, устремляясь к различным объектам. Но мы уже вернулись к самому началу нашего разговора, ибо если "одно" этой книги видимо, то "другое" ее, принадлежащее, между прочим, ей самой, а не "незримым мирам", вполне невидимо.
А. — Я понимаю Вас и, кажется, могу с Вами согласиться во многом. Но почему же считать это "другое" невидимым?
Б. — Мне следовало бы оговориться: оно невидимо физически, телесно. В случае книги "другое" есть ведь не что иное, как ее содержание, смысл. Теперь будьте, пожалуйста, внимательны. Смысл сам по себе не есть нечто физически–телесное. В данном случае он воплощается или просвечивается в физически зримой оболочке книги, не отождествляясь с ней полностью. Ведь если бы он принадлежал целиком книге, то, сгори она случайно, он должен был бы сгореть вместе с ней, ну, а представлять себе "горящий смысл" как–то не только неохотно, но и бессмысленно. Согласитесь, что без патологии здесь не обойтись. С другой стороны, он не может и не принадлежать книге, ибо где же быть смыслу книги, как не в самой книге! Выходит, что он одновременно в ней и не в ней. Вот Вам и весь фокус "одного" и "другого". Как "одно", он — в книге, и на него мы смотрим (лучше было бы сказать, не "на", а "через"). Как "другое", он — вне книги, в телесно–физически невидимом. Ведь не станете же Вы утверждать, что бестелесный смысл, который несгораем, непотопляем, неосязаем и т. д., мы видим телесными глазами. Ну, так вот и весь мир, в котором мы живем, если только в нем есть смысл, оказывается невидимым, так что можно было бы сказать, мы бродим среди вещей–невидимок, совсем как те брейгелевские фантазмы…
А. — Будьте любезны, не увлекайтесь. Мы — реальные люди, а не вымышленные острословы из комедий Оскара Уайльда. Давайте для пользы дела держаться логической нити, а не бикфордова шнура протрептических острот… Если в сказанном Вами есть толк и серьезность, то, выходит, мы действительно ничего не видим? Так изволите Вас понимать?
Б. —
Это уж как Вам будет угодно. Впрочем, мы ведь договорились, что будем говорить не о частных аберрациях, а о принципиальной стороне вопроса. Фактически, я отвечу на Ваш вопрос так: кто видит, а кто не видит. Сказано же было: имеют глаза, чтобы видеть, и не видят… Вот эту самую книгу, как, по-Вашему, многие ли "видели" из тех, кто "смотрели" в нее, водя глазами слева направо и вниз? Впрочем, я, кажется, начал уже пересказывать ее содержание… Что касается принципиальной стороны, то, конечно, глаза даны нам для того, чтобы видеть. Но прежде надо еще научиться видеть, с чего я, собственно, и начал…А. — Следует ли понимать это так, что надо научиться видеть невидимое? Если да, то Вы противоречите себе, ибо как же телесные глаза могут видеть бестелесно–невидимое? Не есть ли это абсурдность?
Б. — Я думаю, что все абсурдные злоключения мысли начались с тех пор, как она перестала доверять очевидному и принялась даже подозревать само очевидное в каких–то логических грехах. Мы воспринимаем вещь и, будучи, психически здоровыми людьми, знаем, что воспринятая нами вещь и есть эта самая вещь. Потом в дело вмешивается философия и заявляет: то, что мы воспринимаем, не есть вещь, а лишь восприятие вещи, и мы, привыкшие уважать образованного всерьез полагаем, что мы воспринимаем не само, скажем, дерево, а наше восприятие дерева, как если бы там в саду росло и цвело именно наше восприятие. Шопенгауэр так и начинает свой главный труд словами: "Мир есть мое представление". Все, что явлено мне вокруг, продолжает он, все физические вещи, звезды и горы, деревья и моря, все суть мои представления. С этой измены очевидному он машинально оказывается в круге абсурдностей. Ибо будь он последовательным, он должен был бы продолжить дальше: и глаз мой, поскольку он также принадлежит к этому миру, есть мое представление, так что, выходит, своим представлением я представляю свои представления. Но и сам я, в итоге, оказываюсь собственным представлением; непонятно лишь, кому я, собственно, представляюсь в столь странных метаморфозах и т. д. Будем же ориентироваться на здоровую психику, если уж приходится выбирать между ней и такой философией. Вы спрашиваете, как телесные глаза могут видеть бестелесное? Ну, так вот и я задаю Вам вопрос: а что есть сами–то телесные глаза? Разумеется, мы знаем их физиологическое строение и все, что связано с их, собственно, "физикой". Но глаз — не только физика и физиология, он — и сознание, именно зрящее сознание; из открытых глаз в мир несется не только "специфическая энергия чувств", как учит нас физиология, но и "идолы" Демокрита (они же суть "боги" Демокрита): мысли, эмоции, воля. Говорим же мы: "радостные глаза" или "умные глаза", и понимаем же это реально, а не фигурально. Глаз, следовательно, есть не только физиологически–телесный орган, но и психологически–бестелесный. И если я вижу им, то вижу я не сетчаткой, а сквозь нее — умом. Умозрение — не фигура речи, а реальнейший факт, более того, условие самой видимости, ибо без него мы ничего не видели бы, а лишь глазели бы на всё. Отсюда я и заключаю, что, поскольку то, что видно (кстати, это — точный перевод греческого слова "идея"), незримо в буквальном физическом смысле и поскольку мы все же видим то, что видно, мы видим его умом, а не телом. Но объекты ума и суть идеи.
А. — На что же в таком случае смотрят глаза и чем они смотрят?
Б. — Чем они смотрят, справьтесь у физиологов. А смотрят они на воплощенность идеи, чтобы, опираясь на чувственное, оттолкнуться к сверхчувственному. Если они замирают только на чувственном, то, право, не мешало бы проучить голову ударом бамбуковой трости.
А. — Предположим, что все это верно по отношению к видимому миру, т. е. я хотел сказать, к миру, где есть на что смотреть. Но как же в самом деле быть тогда с невидимыми мирами, где смотреть не на что, скажем, с миром современного естествознания, который, как уверяют сами ученые, давно уже переступил грань непредставимого и даже невообразимого?
Б. — Оставим в покое эти слова. Они рассчитаны, скорее, на сенсацию, чем на понимание. Я не знаю, что значит "невообразимое". Если вообще взять курс на воображение, то немудрено довообразиться и до невообразимого. Следовало бы не во–ображать, а со–ображать, чтобы избегнуть всяких мистических экивоков. Кроме того, не замечали ли Вы, что громкие слова типа "невообразимое", "непредставимое", да и вообще громкие слова, производят обычно эффект, противоположный ожидаемому. Нечто невообразимо — это значит, можно вполне успокоиться и продолжать жить как ни в чем ни бывало, и успокаивать себя тем именно, что нечто невообразимо. Мне всегда казались в этой связи особенно вредоносными экстатические заявления ученых по поводу своих открытий. Вспомним, например, слова Бора о том, что если первое знакомство с квантовой теорией не сопровождается потрясением, то это значит, что о понимании тут не может быть и речи. Я нисколько не сомневаюсь в искренности Бора, ни тем более в личной правде его слов, но вот уже полвека как цитируют эту фразу в контекстах и не пахнущих никаким потрясением. Потрясение взято в кавычки и фигурирует не как факт, а всего лишь как цитатное украшение, переписываемое из книги в книгу, в результате чего спокойно констатируют положение: прежде механика была вообразимой, теперь она стала — невообразимой… Что касается существа Вашего вопроса, то здесь, я думаю, мы находимся в самой сердцевине нашей темы. Именно с этого и начинается наука видеть. Заметьте, наука, а не что–нибудь другое. Кстати, коль скоро мы заговорили уже о воображении. Воображают, что надо учиться всему, кроме видения. Умению мыслить, знаете ли, надо обучаться, ну, а умению видеть… что там, собственно, уметь! Если бы в наших школах и университетах ввели обязательный и не уступающий по строгости логике курс по правилам видения, у нас, поистине, было бы побольше вИдений и поменьше видЕний или привидений.