Чтение онлайн

ЖАНРЫ

Феноменология текста: Игра и репрессия
Шрифт:

Этот идеальный мир Миллер изобразит со всей подобающей теме серьезностью в тексте «Колосс Маруссийский» [210] . В нем описывается современная Греция, в которой Миллер обнаруживает проявления древней цивилизации, близкой по духу к его идеалу. Впрочем, стоит отметить, что модель совершенного мира автор не торопится локализовать в истории, приписав ее какой-то конкретной эпохе. Даже говоря о греческой цивилизации, Миллер находит ее далекой от совершенства и чреватой распадом [211] .

210

См.: Аствацатуров А. А.Апология тела в тексте Генри Миллера «Колосс Маруссийский» // Миллер Г. Колосс Маруссийский. СПб., 2001. С. 295–316.

211

См. размышления Миллера у гробницы Агамемнона: Миллер Г.Колосс Маруссийский. С. 115–116; см. также рассуждения Миллера о Спарте, как ее описывает Плутарх: Миллер Г.Книги в моей жизни. М., 2001. С. 186.

Идеал для Миллера неотделим от конкретного переживания. Поэтому его совершенный мир, подобно Золотому веку романтиков — это, скорее, внутреннее состояние человека. Оно трансисторично. В «Тропике Козерога» Миллер воссоздает свой идеал — правда, в несколько пародийной форме, не желая видеть его абсолютизированным, отчужденным от банального и повседневного. Это фантазии повествователя, причем переданные не реалиями современного

мира, а мифологическими образами и аллегориями. Миллер рисует, с одной стороны, некий доисторический мир, населяемый какими-то причудливыми существами, богами и героями, с другой — коллективную память человечества, которая сегодня вытеснена репрессивным разумом в область бессознательного. Стремясь показать читателю, что дело вовсе не в эпохе, не в обстоятельствах, пытающихся детерминировать человека, а в самом человеке, автор «Тропика Козерога» весьма последователен. Ведь он располагает свой идеал не только в мифологическом пространстве, но и в современности. Достаточно вспомнить эпизод, где Миллер-персонаж застывает перед мостом в Аризоне. Эта реальность большей частью воображаема. Она создана творческим усилием индивидуальной воли: «Тогда это была Аризона: не плод воображения, а само воображение — в обличье лошади и всадника. И даже больше, чем воображение как таковое, ибо там не было ни намека на ауру двусмысленности — было лишь четкое и строгое, отдельно взятое понятие в виде слитых воедино мечты и мечтателя, сидящего верхом на лошади» (198–199).

Воображаемыми предстают в романе мир Парижа, о котором Миллеру-персонажу рассказывает Ульрик (70–71) и Калифорнии, куда Миллер мечтает поехать. Идеальные миры, созданные юным Миллером, по его собственному признанию, недолговечны, ибо воображение, не пробудившегося к подлинному творчеству человека, неустойчиво. Аризона предстает в образе заштатного городишки (199), а Париж, судя по «Тропику Рака», являет собой заживо гниющую субстанцию. Суть не в конкретном временном (историческом) промежутке, а в степени индивидуального усилия, цель которого, по Миллеру, — завоевание космического (всеобщего) разума. В случае успеха окружающая человека обретенная реальность будет сродни древнему вожделенному прамиру, и мир этот предстанет не в абстрактных аллегориях и полузабытых мифах, а в предельной конкретности своих явлений. «Я возвращаюсь, — пишет Миллер, — в мир гораздо меньший, чем старый эллинский мир, возвращаюсь в мир, к которому я всегда могу прикоснуться, вытянув руки, в мир того, что я вижу, признаю, понимаю в каждый данный момент времени. Любой другой мир для меня лишен смысла, он чужд мне и враждебен» (191).

В «Тропике Рака» процесс последовательной исторической деградации задан в образе города, Парижа, который представлен в романе как гниющее тело. Миллер дает читателю понять, что Париж, пребывающий вместе со своими обитателями в ситуации жизни-после-смерти, некогда, как и всякий европейский город, был по-настоящему живым. Его улицы и здания рождались усилиями человеческого духа, черпавшего вдохновение в космической энергии, в силе почвы; они являлись продолжением ландшафта [212] . Затем внутренняя связь людей с истоком, с почвой прервалась, и они из активных субъектов природной энергии превратились в ее пассивные объекты. Их существование стало реактивным, бессознательно подчиненным схемам разума, идеалам. Эти идеалы были когда-то едины с чувством, а теперь оказались отчужденными от повседневной жизни и навязанными людям властью. Париж (и цивилизация в целом) в «Тропике Рака» представлен как образ отчужденного разума, утратившего связь с течением жизни, а стало быть, и силу [213] .

212

В понимании Миллером характера городской архитектуры, безусловно, сказывается влияние идей П. А. Кропоткина, размышлявшего в главе 6 своей книги «Взаимная помощь как фактор эволюции» о развитии средневековой архитектуры и ее деградации: Kropotkin P. Mutual Aid. A Factor of Evolution. Montreal; New York, 1989. P. 211.

213

Подробнее см.: Аствацатуров А. А.Роман Генри Миллера «Тропик Рака» // Преломления. Вып. 3. 2004. СПб., 2004. С. 242–244.

Если в романе «Тропик Рака» история деградации цивилизации скрыта в образах и остается как бы за скобками повествования, то в «Тропике Козерога» Миллер ее эксплицирует, прибегая, правда, не к языку сухой теории, а к мифологическим образам и персонажам: «Там вечно искрится роса и колышется стройный тростник. Там и обитает великий прародитель блуда папаша Апис — зачарованный бык, прободавший себе путь на небеса и развенчавший кастрированных божков „правильного“ и „неправильного“. От Аписа пошло племя единорогов, этих смехотворных чудовищ из древнего писания, чьи умные брови переходят в светящийся фаллос; от единорога же путем последовательных метаморфоз произошел тот самый позднегородской житель, о котором говорит Освальд Шпенглер. И наконец, из нежизнеспособного фаллоса этого жалкого субъекта вырос небоскреб, оборудованный лифтами и дозорными вышками» (253–254). Изначально, полагает повествователь «Козерога», космическая энергия, персонифицированная в образе египетского бога Аписа, соединяла в себе биологический (сексуальный) и творческий импульс. Затем (с появлением единорогов) сексуальный импульс обособляется от творческого и превращается в реактивную силу чистого биологического воспроизводства жизни. Так начинается деградация, утрата космической памяти, понимания подлинных истоков и целей. Появляются люди и вытесняют древних мифических полубогов. Человек — конечная точка метаморфоз космической энергии. Он воплощает ее предельный разрыв, обособление рассудочного и чувственного. Рассудок абсолютизируется, превращаясь в общую для всех людей систему идеалов, схем, стереотипов, отчужденную от индивидуального чувственного основания. «Вы больше не полагаетесь на действительность — вы полагаетесь исключительно на мышление» (89), — говорит повествователь «Козерога», обращаясь к современным людям. Для Миллера рассудок, возведенный человечеством в принцип существования, есть предельное вырождение жизни. Он является модификацией биологической, природной энергии, причем той ее составляющей, которая направлена не на поддержание жизни взаимопомощью, а на собственное выживание, на борьбу, на поглощение окружающих форм и в конечном, счете на уничтожение жизни как таковой. Рассудок изымает человека из череды живых организмов, заставляет его объявить себя «венцом природы», ее хозяином, высшей формой сущего. Он умаляет жизнь до схемы, втискивает ее в прокрустово ложе отчужденных идеалов и соответственно вводит принцип насилия и власти. С точки зрения автора «Тропика Козерога», привычка людей полагаться на рассудок свидетельствует, как это ни парадоксально, о бессознательном (реактивном, утробном) характере их существования: человек безропотно, неосознанно следует интеллектуальным схемам, которые ему навязываются. Важно, что такие схемы неиндивидуальны и принятие их превращает многоликое человечество в однородное стадо. Рассудок — последний облик, который принимает изменяющаяся космическая энергия. В тот момент, когда он обособляется, история ее метаморфоз, подлинная история жизни, заканчивается: «Мы являемся последним десятичным знаком в половом исчислении: мир доходит как тухлое яйцо в соломенной корзине» (254). И начинается другая, псевдоистория — история человечества, изменений, происходящих с ним, которые, с точки зрения Миллера, представляют повторение одного и того же: «Постоянно видоизменяется земля, постоянно видоизменяются звезды, человечество же — огромная людская масса, составляющая сей бренный мир, — завязло в облике одного и только одного» (89).

Миллер не случайно упоминает Освальда Шпенглера, рассуждающего в своей знаменитой книге «Закат Европы» о «городском жителе». Наряду с Ницше и Отто Ранком, Шпенглер, как мы помним, был одним из тех мыслителей, чьи идеи оказали значительное влияние на автора «Тропика Козерога» и стали важной составной частью его концепции деградации жизни [214] . В «Закате Европы» Шпенглер говорил об отчуждении и возвышении над жизнью интеллекта в ходе европейской истории. Интеллект оценивает культуру и жизнь извне, а не из их средоточия и становления. Тем самым он превращается в единственную и окончательную точку отсчета для человека. Таким образом, происходит замена культуры цивилизацией, многообразие проявлений духа почвы замещается

однообразием внешней оценки, утверждающей главное и отсекающей второстепенное. Мир, страна с ее культурой, деградируют к городу, рациональной безличной форме, оторванной от земли и от традиций. «Вместо мира, — пишет Освальд Шпенглер во Введении к „Закату Европы“, — город[здесь и далее курсив автора], некая точка, в которой сосредоточивается вся жизнь далеких стран, между тем как оставшаяся часть отсыхает; вместо являющего многообразие форм, сросшегося с землею народа — новый кочевник, паразит, обитатель большого города, чистый, оторванный от традиций, возникающий в бесформенно флюктуирующей массе человек фактов, иррелигиозный, интеллигентный, бесплодный <…>» [215] .

214

См. записку, присланную Миллером Анаис Нин, где Шпенглер упоминается в одном ряду с Ницше и Ранком: «Прочти внимательно Ницше — он тебе понравится. Ты увидишь, какой ты замечательный мыслитель. Это великолепно сочетается со Шпенглером и Ранком» ( Нин А.Дневник 1931–1934. Рассказы. С. 290).

215

Шпенглер О.Закат Европы. Очерки морфологии мировой истории. Т. 1. Гештальт и действительность. М., 1993. С. 165. См. также по этому поводу комментарии Л. H. Житковой: Житкова Л. H.Комментарии // Миллер Г. Тропик Козерога. С. 516.

Стоит, однако, уточнить, что в историческом отступлении Миллера конечным этапом эволюции мировой воли становится даже не городской житель, а рожденный его ослабленной сексуальной энергией небоскреб. Процитируем еще раз: «И, наконец, из нежизнеспособного фаллоса этого жалкого субъекта вырос небоскреб, оборудованный лифтами и дозорными вышками» (254). Образ небоскреба возникает в «Тропике Козерога» неоднократно, и он чрезвычайно важен для понимания миллеровского представления о цивилизации. В этом образе сосредоточена ее сущность: в начале романа Миллер соотносит небоскреб с трупом и со склепом: «Но когда на закате дня плывешь по мосту, а небоскребы светятся точно фосфоресцирующие трупы, чередой накатывают воспоминания о прошлом <…>» (73). И далее: «…вот все новые небоскребы — новые склепы: работай в них и в них же умирай…» (73) [216] . Интересно, что, описывая Париж в «Тропике Рака», Миллер избегает подобных ассоциаций. Парижские здания — не трупы и не склепы, а все-таки живые тела, хотя и медленно умирающие. В отличие от них манхэттенские небоскребы в «Тропике Козерога» лишены всяких признаков жизни, ибо они рождены угасающей реактивной силой, окончательно оторвавшейся от источника жизни, от почвы. Если в парижских зданиях еще ощущается связь цивилизации с всеобщей энергией, природным ландшафтом, то здесь она окончательно прервана: «В европейских городах, как бы они ни осовременивались, всегда остаются рудименты старины. В Америке рудименты старины тоже встречаются, но под напором новизны они стушевываются, удаляются из сознания, вытаптываются, утрамбовываются и сводятся на нет» (282). Небоскреб — такой, например, как Эмпайр-Стейт-Билдинг (87), — продукт механического расчета, навязанного природе. Он символизирует возвышающийся над течением жизни отчужденный рассудок, предполагающий принцип власти, несущий миру разрушение и смерть.

216

См. также в «Тропике Козерога» рассуждения Миллера на вершине самого высокого нью-йоркского небоскреба (97).

Любопытно, что Миллер вкладывает в образ Манхэттена, напичканного небоскребами, тот же символический смысл, что и Л.-Ф. Селин, рассказывающий в романе «Путешествие на край ночи» (1932) о первом впечатлении европейцев, увидевших Нью-Йорк: «Представьте себе город, стоящий перед вами стоймя, в рост. Нью-Йорк как раз такой. Мы, понятное дело, видели порядком городов — и даже красивых, немало портов — и даже знаменитых. Но у нас города лежат на берегу моря или реки, верно? Они, как женщина, раскидываются на местности в ожидании приезжающих, а этот американец и не думает никому отдаваться, ни с кем не собирается спариваться, а стоит себе торчком, жесткий до ужаса. Короче, мы чуть со смеху не лопнули» [217] . В пьесе «Церковь» (1933), сочиненной почти в то же самое время, что и «Путешествие», Селин вновь описывает Нью-Йорк как город стоящий, непохожий на лежащие европейские города: «У нас здания, — говорит селиновский персонаж Бардамю, — как бы лежат и манят к себе путешественника, а здесь они выстроились во весь рост, отчего у нас нет никакого желания к ним приближаться» [218] .

217

Селин Л.-Ф.Путешествие на край ночи. Ростов-на-Дону; Харьков, 1999. С. 189.

218

Селин Л.-Ф.Громы и молнии: пьесы, сценарии, балетные либретто. СПб.; Тверь, 2005. С. 53.

Для Селина, как и для Миллера, традиционный город ближе к почве, к природным силам, нежели американский. Существенно в селиновском описании и то, что город, состоящий из небоскребов, ассоциируется с мужским началом, а не с женским, как это чаще всего было принято в европейской урбанистической традиции. Следовательно, сама природа американского города, сам его дух не имеют ничего общего с характером и происхождением европейских городов. Ассоциирование Нью-Йорка с мужским началом подчеркивает соотнесение города с агрессивным рассудком (женское начало традиционно понимается как иррациональное, бессознательное).

Миллер, так же как и Селин, акцентирует мужское начало в Нью-Йорке, иронически намекая на сходство небоскреба — центрального образа этого города — и фаллоса. Небоскреб, с точки зрения повествователя, имеет якобы фаллическое происхождение; он является выражением мужской сексуальности. Напротив, в Париже Миллер в «Тропике Рака» усматривает женское начало и ассоциирует этот город с больной, уставшей проституткой.

В «Козероге» Миллер воссоздает историю ослабления всеобщей энергии не только на макрокосмическом уровне, прибегая к абстрактным символам и аллегориям, но также передает эту хронику упадка жизни и утверждения рассудка на уровне микрокосма, увиденную непосредственно подростком в средоточии повседневности.

Миллер рассказывает о своем детстве и жизни в старом бруклинском квартале. Детство соотносится с почтенным возрастом квартала, т. е. юностью по исторической шкале, близостью к точке отсчета истории. Здесь еще сохраняется единство космической энергии. Оно объясняет и органическую целостность мира, все составляющие которого проникнуты единой силой. Рассуждения Миллера предваряет его неожиданное воспоминание о беседах с другом детства Макси, рассказывающем ему об Одессе. Воображение Миллера воссоздает город, наделенный тем, что герой называет «аурой» — физически ощущаемой энергией, объединяющей вещи, делающей их равными друг другу, соприродными: «Своими разговорами об Одессе Макси пробуждал во мне что-то такое, чего я лишился в детстве. Хотя особенно четкого представления об Одессе у меня не сложилось, аура этого города вызывала у меня воспоминания о нашем маленьком квартале в Бруклине, квартале, который столько для меня значил и из которого меня так рано вырвали с корнем. Одесскую ауру я отчетливо ощущая всякий раз, как вижу итальянскую живопись с отсутствующей перспективой…» (278). Воображаемая Одесса напоминает Миллеру старенький квартал его детства. Здесь он видит приметы того же самого идеального мира, средиземноморской ауры, примиряющей людей и вещи: «Точно так же, как все строится на отсутствии перспективы в живописи итальянских примитивистов, в нашем старом квартальчике, откуда меня вывезли в детстве, все строилось на том, что там были такие вертикально-параллельные плоскости, — в них то все и происходило, и сквозь них, от слоя к слою, осуществлялась взаимосвязь всего происходящего — как при осмосе. Границы были резкие, четкие, очерченные, однако вполне преодолимые. Тогда мальчишкой, я жил вблизи границы между южной и северной частью <…>. А я соответственно жил меж двух границ — реальной и воображаемой, и так, между прочим, всю жизнь» (279). Отсутствие перспективы, плоскостное видение реальности, ее протяженность в бесконечность, за грань, разделяющую реальное и воображаемое, говорит о том, что этот мир еще не захвачен инерцией. Он не подчиняется систематизирующему, упорядочивающему рассудку, расчленяющему действительность на пространство и время.

Поделиться с друзьями: