Чтение онлайн

ЖАНРЫ

Философский комментарий. Статьи, рецензии, публицистика 1997 - 2015
Шрифт:

Если Шпенглер опознал в цивилизации упадок культуры, то Н. Элиас, напротив, использовал во второй половине 1930-х гг. понятие "цивилизационный процесс", чтобы проследить в фундаментальном труде усиление символических форм в поведении европейского человека, создававшего "все более дифференцированный аппарат самопринуждения" [17] , который делал межличностные отношения поддающимися рационализации [18] . Аналогично: хотя Т. Кун в "Структуре научных революций" (эта работа вышла из печати в 1962 г., но была продумана автором много раньше) и не находил в прошлом кумулятивного накопления знаний, он был убежден в том, что смена одной сциентистской картины мира другой несет с собой (не имеющий конечной цели) гносеологический прогресс, поскольку слом старой парадигмы и образование новой происходит после того, как некая спорная задача решается единственно допустимым в данном случае способом. В отличие от Элиаса и Куна Э.Х. Канторович не настаивал в открытую на том, что история развертывается по восходящей линии. Более того: в знаменитом исследовании монархической власти Канторович по преимуществу старался объяснить ее династическую непрерывность, которую он выводил из христианско-средневековых представлений о наличии у короля двух тел — "физического" и "метафизического", бессмертного, продолжающего свое существование в престолонаследнике. Тем не менее прогрессизм был не чужд и Канторовичу там, где он показывал, как corpus mysticum становится тайной идеологической подосновой для освящения правового (как будто обходящегося без мистического легитимирования) государства [19] : предшествующее не исчезает вовсе, но врастает в последующее, усложняя его. Еще один вариант обсуждаемого подхода к истории — предпринятое Ф. Ариесом противопоставление двух позиций ребенка в обществе: традиционная невыделенность младших из мира старших преобразуется в индустриальную эпоху так, что дети подвергаются своего рода карантину (например, в школах) [20] . Сравнение, проведенное Ариесом, не отдавало ценностного предпочтения ни тому, ни другому статусу ребенка, однако оно подразумевало, что карантин позволяет воспитывать детей для удовлетворения нужд общества, гораздо более специализированного в своих звеньях, чем феодальное [21] .

17

Norbert Elias, Жber den Proze der Zivilisation. Soziogenetische und psychogenetische Untersuchungen (1936), Bd. 2, Frankfurt am Main, 1997, 389.

18

В перенесении на русскую действительность XVIII–XIX вв. традиция Элиаса продолжена (без акцентировки превосходства нового над старым) в цикле статей Д. Б. Захарьина: 1) "Я хочу" в истории и языке русской цивилизации, — In: Slavische Sprachwissenschaft und InterdisziplinaritКt (= Specimina philologiae slavicae, Bd. 106), hrsg. von G. Freidhof, H. Kue, F. Schindler, MЯnchen, 1995, 155–180; 2) Просветительские регламенты речевого и неречевого поведения как феномен русской психоистории. — Die Welt der Slaven, 1997, XLII-1, 150–171; 3) Просветительская болезнь manustupratio. История неприличного в слове и жесте. — In: Lebenskunst-Kunstleben…, 49–88; 4) Die olfaktorische Kommunikation im russischen und westeuropКischen Paradigmenwechsel (des 17.-19. Jh.).
– Wiener Slawistischer Almanach, 1998, Bd. 41, 5-38.

19

Цит.

по: Ernst H. Kantorowicz, Die zwei KЪrper des KЪnigs. Eine Studie zur politischen Theologie des Mittelalters (= The King's Two Bodies, Princeton, 1957), Яbersetzt von W. Theimer, MЯnchen, 1994, 218 ff.

20

Philippe AriПs, L' enfant et la vie familiale sous l'ancien rОgime, Paris, 1960.

21

В кругу московскотартуских семиотиков научным стилем Ариеса и других историков из второго поколения школы "Анналов" были проникнуты труды такого ее адепта, как А.Я. Гуревич. Сличая "семантический инвентарь" варварской и средневековой культур, Гуревич ставил первую из них в связь с "гомогенным" обществом, а вторую с более "сложно" организованным социумом, разделенным на "антагонистические классы и сословия" (А.Я. Гуревич, Категории средневековой культуры, Москва, 1972, 22–23). Особенно откровенными прогрессистские тенденции в школе "Анналов" становились тогда, когда в ее поле зрения попадала история "материальной цивилизации", — ср. прежде всего: Fernand Braudel, Civilisation matОrielle et capitalisme (XV–XVIII siПcles), Paris, 1967.

Действительно ли только что разобранные исторические штудии коррелируют с явлением тоталитаризма, как было постулировано? Ведь в них нет и следа классового или расового отношения к истории. И все же все они толкуют ее как тотальную — на каком-то ее этапе — власть символического и условного над фактическим, будь то искусственное подавление естественных порывов человека у Элиаса, зависимость индивидуального научного поиска от господствующей эпохальной картины мира у Куна, готовность нации подчинить себя земному телу монарха как небесному у Канторовича или документированный Ариесом контроль общества над его младшими членами, не оставляющий ребенку ни малейшей свободы. Известный тезис о том, что историк опрокидывает настоящее в прошлое, требует существенной (в точном значении слова) оговорки. Чем более он талантлив, тем более способен производить это проецирование не прямо, не феноменально, но ноуменально. Большой историк, глядя вспять, невольно выявляет эссенцию обступающей его в разных внешностях социокультурной реальности. Тем самым современность перестает быть сама собой разумеющейся. Она взывает к тому, чтобы быть схваченной под обобщающим ее углом зрения, т. е. из будущего. Если угодно: историк высокого полета историзует свое время.

4. Сильный постисторизм

Именно на неопрогрессистское мировидение и ополчился в первую очередь нарождавшийся постмодернизм. В "Истории безумия" (1961) М. Фуко еще стремился убедить своего читателя в том, что обхождение общества с сумасшедшими совершенствуется по мере того, как они перестают отождествляться с животными и подвергаться репрессиям в домах наказания, становящихся с вступлением в силу Просвещения убежищами для психически больных. Но в написанных затем "Словах и вещах" разновременные ансамбли гуманитарного знания анализируются уже в качестве вполне равнозначных, одинаково зиждущихся на тех или иных семиотических операциях. Эту книгу неоднократно упрекали в том, что в ней не была осуществлена попытка объяснить переходы от старых "эпистем" к новым. Между тем "дисконтинуальность" истории была для Фуко важна принципиально [22] : если и данное, и предшествовавшее ему — все одна игра ума, то нельзя найти надежного основания для того, чтобы начать сколько-нибудь логический вывод, который придал бы диахронии целеположенность. Фуко компрометировал историю. В той мере, в какой человек мыслит себя в ней, она "опасна" для самого мышления [23] . Подлинный познавательный прогресс был возможен для Фуко парадоксальным образом лишь за ее границей (и за пределом человеческого). Если в восприятии Мамфорда и Гелена постистория была преходящим resp. не обязательно приходящим периодом, то у Фуко она потеряла какую бы то ни было (футурологическую или консервативную) альтернативу. Если Кожев только предсказывал сразу после Второй мировой войны конец истории, то Фуко переступил этот порог. Еще один представитель постисторизма-2, Ж.-Ф. Лиотар, подытожил в сжатой форме свои многочисленные антипрогрессистские высказывания в докладе "Время сегодня" (1987) [24] . Современность, согласно Лио-тару, всегда была абсолютной, т. е. не схватываемой в понимании. Исторические события поэтому не управлялись разумом тех, кто их совершал. Отсюда вытекает необходимость рассказывания историй, которое компенсирует неподконтрольность события человеку. Эти повествования прогрессирующим образом расширяли объем социокультурной памяти. Но изобретение электронных средств переработки и хранения информации делает память ничьей, внечеловеческой. Перед человеком открывается возможность отнестись к памяти как к другому, чем он сам. Он не нуждается более в будущем, из которого вспоминается и осмысляется настоящее. Его настоящее и становится вечным постмодернистским будущим. В области психоистории интеллектуальную работу, сходную с той, которой были увлечены Фуко и Лиотар, выполнили Ж. Делез и Ф. Гваттари в их "Анти-Эдипе" (1972). Запрет инцеста для этих авторов имеет смысл в качестве средства обуздать поток "незакодированных" желаний. В психомарксистской перспективе Делез и Гваттари рассматривали нарастающее подавление желаний, которое берет начало в примитивных территориальных культурах и, усиливаясь в ранних деспотиях и на феодальной стадии истории, достигает вершины в капитализме, стягивающем все человеческие вожделения в одну точку, где желать — значит участвовать в промышленном производстве. Надвигающаяся за капитализмом эра постисторична в том плане, что ее главным действующим лицом оказывается полностью десоциализованный шизофреник, чье "тело без органов" (т. е. без ощутимых границ) доступно для любого желания, освобождено от обычно навязывавшегося индивиду обществом кастрационного страха. Стоит заметить, что "Слова и вещи" являют собой очевидную полемику со "Структурой научных революций", тогда как "Анти-Эдип" отменяет (вне зависимости от субъективной установки авторов) Элиасову веру в успешное протекание "цивилизационного процесса" [25] .

22

Ср.: Peter Sloterdijk, Michel Foucaults strukturale Theorie der Geschichte.
– Philosophisches Jahrbuch, 1972, 79. Jahrgang, 164.

23

Michel Foucault, Les mots et les choses. Une archОologie des sciences humaines, Paris, 1966, 382.

24

См.: Jean-FranНois Lyotard, L'inhumain. Causeries sur le temps, Paris, 1988, 69–88.

25

Что до Лиотара, то он предсказывает приход времени, когда индивид более не будет в обязательном порядке связан той групповой памятью разных рангов (семейной, религиозной, классовой), от которой, по М.Хальбваксу, никто не в силах себя отторгнуть (цит. по: Maurice Halbwachs, Das GedКchtnis und seine sozialen Bedingungen (= Les cadres sociaux de la mОmoire, Paris, 1975), Яbersetzt von L. Geldsetzer, Frankfurt am Main, 1985).

В Германии деконструкция истории нашла себе — с опозданием по сравнению с Францией — наиболее завершенную манифестацию в "Критике цинического рассудка" П. Слотердайка. История философствования и его приложений к социальной практике приняла у Слотердайка вид постоянного регресса — совершаемых ради самоутверждения и самосохранения всегда нарцисстской современности все новых и новых разоблачений предшествовавшего ей "ложного сознания". Основоположное противоречие слотердайковской "Критики…" заключено в том, что она, будучи разоблачением разоблачений, и себя ставит под удар, не слишком отличается от своего предмета, так что история в ней выступает как regressus ad infinitum. Поэтому облик постистории здесь туманен — Слотердайк довольствуется самыми общими, ничего не говорящими словами по ее поводу: "Schlechte Erfahrungen weichen zurЯck vor den neuen Gelegenheiten. Keine Geschichte macht dich alt" [26] . Но не следует лишь порицать Слотердайка. Противоречие, в которое он впал, позволило его тексту быть верным истории, пусть и освещенной крайне односторонне (в ней, конечно же, есть и идейная преемственность, и канонизирование авторитетов, и перенос прежних доктрин на не учитывавшиеся ими явления, и антиципирование будущего, и многое другое, что не укладывается в слотердайковскую схему). "Критика…" подтачивала ранний постмодернизм изнутри. Во французской же редакции (особенно у Фуко и Лиотара) он противоречив безысходно: если мы и впрямь в постистории, то, будь мы логичными, мы должны были бы отказаться от любых суждений о том, чему мы неадекватны, — об истории.

26

Peter Sloterdijk, Kritik der zynischen Vernunft, Bd. 2, Frankfurt am Main, 1983, 953.

Постисторизм-2 имеет социально-политическую подоплеку. Он сложился в те годы, когда ослабла угроза третьей мировой войны, но еще продолжалась глобальная конфронтация двух идеологических и хозяйственных систем. Ритуализация истории была и не была завершена. Этому не циклическому, но и не линейному времени, вывернувшему наизнанку историософию Дж. Вико, и отвечала ментальная парадигма, располагавшая себя во всегдашнем будущем — в том хронотопе, что не обладал образцом и не способствовал творению перспективы, в которой он мог бы быть перекроен. Социально-политическое содержание постисторизма-2 во всей его отчетливости выявляет лекция Деррида "No Apocalypse, not now" [27] . Для Деррида атомная катастрофа уже состоялась, раз ее можно было помыслить. И без аналитических ухищрений ясно, что это соображение аккомпанирует переходу мира от военного противоборства к идейному. И что оно, далее, являет собой эхо "холодной" революции 1968 г., случившейся в умах (институционально: в университетах), но не опрокинувшей власть в обществе. Развал советского блока вызвал странное только на первый взгляд попятное движение постисторизма-2 в глубь времен. Ф. Фукуяма ("The End of History and the Last Man", New York, 1992) провозгласил, что история подошла к своему "разумному" либерально-демократическому финалу в 1806 г., когда Гегель стал свидетелем триумфа Наполеона под Йеной, и что германский и русский тоталитаризм был тщетным усилием пересмотреть достигнутый тогда Западом результат. Новая по сравнению с 1960-1970-ми гг. нынешняя историческая ситуация, сделавшая идею постистории анахронизмом, лишившая ее социально-политической опоры, состарила это представление, что Фукуяма отразил в "превращенном", как сказал бы Маркс, виде. Если постистория началась уже давно, то изменение обусловивших ее концептуализацию обстоятельств не опасно для нее. Деррида саркастически определил спасательную акцию Фукуямы как lа "bonne nouvelle" и добавил, что конец истории, возможно, есть не более чем конец некоторых попыток осмыслить ее [28] . Утонченный постисторизм отмежевался в лице Деррида от несвоевременного и подражательного. С точки зрения самого Деррида ("О грамматологии") существуют две истории. Одна из них ошибочна, фантомна, она "абсолютизирует присутствие", т. е. данность истории себе. Другая, истинная, обнаруживается посредством деконструкции и выступает как история письма, присутст-вия-в-отсутствии, влекущего за собой непрекращающееся отодвигание какой бы то ни было определенности в неопределенное будущее. В своей философски наиболее радикальной версии постисторизм-2 опознал себя в качестве постоянно наличного в истории, любой момент которой еще только будет. В деконструируемой истории Деррида нет линейности (ибо в условиях всегдашнего присутствия-в-отсутствии поиск первоприсутствия, точки отсчета для всего последующего — бессмысленное занятие), как нет в ней и цикличности (парусия выдумана теми, кто увековечивает настоящее [29] ). Понятно, почему Деррида не мог принять финализм Фукуямы и иных приверженцев подобного философствования об истории. (Вообще говоря, открытая модель истории не менее, чем финалистская, — продукт не знания, а веры.)

27

Цит. по: Jacques Derrida, Apokalypse. Von einem neuerdings erhobenen apokalyptischen Ton in der Philosophie. No Apocalypse, not now, Яbersetzt von M. Wetzel, Graz, Wien, 1985, 92 ff. Об этой книге см. также: Б. Гройс, Да, Апокалипсис, да, сейчас. — Беседа, 1987, № 5, 7-31.

28

Jacques Derrida, Spectres de Marx. L'Гtat de la dette, le travail du deuil et la nouvelle Internationale, Paris, 1993, 38. Ср. сопоставление позиций Деррида и Фукуямы в: Christoph Cox, The (End of the) End of History.- In: The Ends of Theory, ed.by J. Herron e. a., Detroit, 1996, 120–134.

29

Так же, как Деррида, но без критической, вразрез с ним, оценки интерпретировал когдато Второе пришествие К. Лёвит: perfectum praesens — время, в которое явился Христос, поддается только одной операции — воспроизведению (Karl LЪwith, Weltgeschichte und Heilsgeschehen. Die theologischen Voraussetzungen der Geschichtsphilosophie (1952), Stuttgart, 1953, 168).

Хотя укорененность постисторизма-2 в социальной истории достаточно явна, объяснить его распространение только внешними предпосылками нельзя. Он был также этапом в саморазвитии "символического порядка", на котором этот порядок пришел в негодность, отменил сам себя, распался, оставив за собой, по выражению Н. Больца, одни "руины" [30] . Как хорошо известно, по идее Ж. Бодрийара, "символический порядок" способен иметь место лишь постольку, поскольку человек игнорирует такую очевидность, как смерть (Jean Baudrillard, "L'Оchange symbolique et la mort", Paris, 1976). Тот же автор, снимая задним числом вину с культурной революции раннего постмодернизма, писал в позднейшем сочинении, что преступления, направленные против символического царства воображения, бесследны, неуличаемы ("Le crime parfait", Paris, 1995) [31] . В историографии критика "символического порядка" породила большое число исследований, для которых релевантными действиями в прошлом оказывались те, что были симулированными, обманывающими в своей знаковости. Постмодернизм 1960-1970-х гг. составил historia rerum gestarum simulacrum. Ограничусь одним примером из многих возможных здесь. В ставшей классической статье (1961) о следствиях по делам ведьм в Модене в конце XV — начале XVI в. К. Гинзбург постарался доказать, что признания одной из женщин, заподозренных в колдовстве, были получены инквизитором в результате такой постановки вопросов, которая провоцировала нужные ему ответы [32] .

30

Norbert Bolz, Einleitung. Die Moderne als Ruine.
– In: Ruinen des Denkens. Denken in Ruinen, hrsg. von N. Bolz, W. van Reijen, Frankfurt am Main, 1996, 7 ff.

31

Бодрийаровская редакция постисторизма такова: приняв неумолимость смерти, человек превозмогает и себя,

и свое тщание трансформировать культуру — по ту сторону конца и того и другого он остается один на один с той генетической программой, которую он на 98 % делит с приматами и на 90 % — с мышами. От самого Бодрийара не укрылось, что его ход мысли несколько абсурден (цит. по: Jean Baudrillard, Жberleben und Unsterblichkeit.
– In: Anthropologie nach dem Tode des Menschen, hrsg. von D. Kamper, Ch. Wulf, Яbersetzt von B. Dieckmann, Frankfurt am Main, 1994, 335–354). О постисторизме Бодрийара см. подробно: Patrick Brantlinger. Apocalypse 2001; or, What Happens after Posthistory? — Cultural Critique, 1998, № 39, 71 ff.

32

Цит. по: Carlo Ginzburg, Spurensicherungen. Жber verborgene Geschichte, Kunst und soziales GedКchtnis, ubersetzt von K.F. Hauber, Berlin, 1983, 25–46.

Историк не в состоянии решить, предавалась ли подсудимая и впрямь черной магии. У него нет доступа к жизненному факту. Речь идет не о том, прав ли Гинзбург в своем разборе судебных протоколов или нет, но о том, какой исторический материал притянул к себе его внимание. Интересуясь микроисторией, Гинзбург был в своих методологических требованиях гораздо более осторожен и прагматичен, нежели постмодернисты, склонные к макроисторическим обобщениям. И тем не менее, делая привилегированным изучение прошлого по косвенным показаниям и сравнивая поэтому историка с первобытным охотником, уголовным следователем и врачом, Гинзбург (1979) [33] пускался в такую метафоризацию индукции, которая подразумевала, что история есть жертва-добыча, преступление и болезнь. Как бы постмодернисты ни деконструировали насквозь фальшивый, в их трактовке, "символический порядок", они и сами, производя тексты, были зажаты его рамками.

33

Ibid., 61–96.

5. Ars historica — аргумент против историографии

Обострив постисторизм, поколение шестидесятников в Западной Европе и США довело до крайности и былые половинчатые сомнения в возможности дискурса, имеющего дело с историей, правдоподобно воссоздавать таковую. Одним из пионеров историографического скепсиса-2 был А. Данто (Arthur С. Danto, "Analytical Philosophy of History", Cambridge, 1965). Он провел границу между "субстанциалистской" и "аналитической" философиями истории. Первая из них не выдерживает испытания логикой, т. к. обращается к целому истории, данной на деле в качестве "фрагмента". Задача второй, разрабатывавшейся Данто, заключается, как следует из его труда, в том, чтобы предупреждать историков о многочисленных ловушках, в которые заманивают их чрезвычайно своеобразные по своему пропозициональному содержанию высказывания о прошлом. Самую серьезную опасность, которая поджидает историка, Данто свернул к формуле: "History tells stories". Историк вынужден преподносить изучаемые им события в форме имеющих начало и конец, а это значит, что он нарративизирует их. Выдавая материал за объятый in toto, конкретные исследования истории воспроизводят в малом масштабе ошибку "субстанциалистского" философствования о ней. Они предпринимаются из будущего, упуская из виду открытость в него прошлого. Отсюда: всякое изложение исторических фактов существенно неполно. Данто пошел дальше Коллингвуда, выдвинув абсолютный критерий (невозможность рассказывать сразу и о минувшем, и о грядущем), сообразно которому исторический дискурс обречен нести в себе несовершенную информацию [34] .

34

Положения, сформулированные Данто, получили значительное распространение и разнообразное приложение — ср. хотя бы: Hans Ulrich Gumbrecht, History of Literature — Fragment of a Vanished Totality? — New Literary History, 1985, Vol. XVI, № 3, 467–479. Впрочем, у Данто были и оппоненты. Если Х.У. Гумбрехт требовал нового подхода к трансформациям литературы, повторяя вслед за Данто, что история не явлена нам как целое, то Р. Козеллек не принял тезиса, который уравнивал тексты об истории с повествовательными. Не называя имени Данто, но, несомненно, имея его в виду, Козеллек писал о том, что исторический труд сразу и повествовательнофикционален, коль скоро он передает события, непосредственными свидетелями которых мы не были, в рассказе о них, и дескриптивногипотетичен, раз он сталкивается с длящимися во времени структурами, скажем, с правовыми. Во втором из своих качеств исторический дискурс в состоянии быть прогнозирующим, так что он не отцеплен вовсе от будущего (Reinhart Koselleck, Darstellung, Ereignis und Struktur (1970).
– In: R.K., Vergangene Zukunft. Zur Semantik geschichtlicher Zeiten, Frankfurt am Main, 1989, 144–157). Обсуждение диахронического структурализма не входит в мою задачу. Ср., однако, его манифест: Algirdas Julien Greimas, Sur l'histoire ОvОnementielle et l'histoire fondamentale.
– In: Geschichte — Ereignis und ErzКhiung = Poetik und Hermeneutik, Bd.V, hrsg. von R. Koselleck, W.-D. Stempel, MЯnchen, 1973, 139–153; ср. также: Вяч. Вс. Иванов, Взаимоотношение динамического исследования эволюции языка, текста и культуры (К постановке проблемы). — Известия АН СССР. Серия литературы и языка, 1982, т. 41, № 5, 406–419.

Подобие исторического дискурса художественному — лейтмотив постмодернистского неверия в разрешающую силу историографии. (Забавно при этом, что многие постмодернисты, с другой стороны (т. е. шизоидно), превозносят гносеологический потенциал эстетического творчества, среди них и Данто, составивший, вообще говоря, весьма содержательный сборник из своих статей о том, как удачливо искусство соперничает с философией: "The Philosophical Disenfranchisement of Art", New York, 1986). P. Барт был, пожалуй, первым, кто заговорил о том, что исторические сочинения не могут обойтись без тропичности, создающей не более, чем "референциальную иллюзию" [35] . Он не только эстетизировал (риторизировал) речь историков, но и уничижительно сравнил ее, якобы всегда сообщающую о том, что случилось, а не о том, чего не было, с речью афатиков, не умеющих перевести утверждения в отрицания. X. Уайт заявил: "…we are indentured to a choice among contending interpretative strategies in any effort to reflect on history-in-general…" [36]– и изобразил историков, как и Барт, выбирающими между тропами (метафорой, метонимией, синекдохой), добавив сюда, что исследовательские тексты о прошлом ("story types") подчиняются также трагическому, комическому, сатирическому, панегирическому и т. п. литературным модусам, каковые не имманентны миру фактов. Вопрос в том, не проецировал ли Уайт ареференциальность его собственного мышления на рассмотренную им историографию XIX в.? Когда этот методолог нисходил до утверждений, отсылавших к истории непосредственно, он отфильтровывал из нее такие явления, изменение которых, как ему казалось, можно было объяснить, не покидая уровня означающих. Литературу, по Уайту, революционизирует исключительно обновление ее связи с языком "in general" [37] . В анализе исторического дискурса, проведенном М. де Серто, не участвуют категории риторики и теории жанров. Де Серто мотивировал отстаивавшуюся им эквивалентность исторических штудий литературе тем, что они, обозревая отсутствующее здесь и сейчас, "символизируют желание", которое, ввиду принципиальной недоступности объекта, если и может воплотиться, то "dans la mise en scПne littОraire" [38] . История умерла в постисторизме — и поэтому историография превратилась у де Серто в "le discours du mort" [39] . Данто, Барт, Уайт, де Серто пришли неодинаковыми аргументативными путями к одному и тому же итогу. Цель здесь оказывается постоянной при переменных средствах ее достижения. Под прикрытием рациональных доводов прячется иррациональная интенциональность. Так образуются в истории все ментальные парадигмы. Постистория не противостоит ей в этом отношении. Но не все скептики второго призыва ниспровергали исторический дискурс, эстетизируя его. О. Марквард считал, что философия истории не может быть продолжена, потому что она была детищем эпохи Просвещения и ныне утратила действенность [40] . Хронологизируя так философию истории, Марквард вычеркнул из ее святцев ее отца, Иоахима Флорского [41] (XII–XIII вв.), и многих иных ее допросвещенческих представителей, например Гоббса. Под философией истории Марквард понимал лишь тот ее отрезок, на котором она заместила собой лейбницевскую теодицею, водворив человека, устраивающего свой мир, на место демиурга [42] . Другой для философии истории не Бог, а чужой — враг [43] . Тем самым Марквард произвел quid pro quo, отличаясь от тех, кто подгонял исторические сочинения под понятия "повествование", "фигуративный дискурс", "литературная мизансцена" тем, что политизировал философию истории. Именно разграничение "друга" и "врага" конституирует, по известному определению К. Шмитта, "политическое" [44] .

35

Roland Barthes, Historical Discourse.
– Social Science Information, 1967, Vol. VI, № 4, 145–154.

36

Hayden White, Melahistory. The Historical Imagination in Nineteenth-Century Europe, Baltimore, London, 1973, XII (подчеркнуто автором).

37

Hayden White, The Problem of Change in Literary History.
– New Literary History, 1975, Vol. VII, № 1, 97-111.

38

Michel de Certeau, L'Оcriture de l'histoire, Paris, 1975, 120.

39

Ibid., 60.

40

Марквард насмешливо перефразировал Маркса: "Die Geschichtsphilosophen haben die Welt nur verschieden verКndert; es kommt darauf an, sie zu verschonen" (Odo Marquard, Schwierigkeiten mit der Geschichtsphilosophie. AufsКtze (1973), Frankfurt am Main, 1982, 81). В своей книге Марквард сделал упор на то, что понятие "философия истории" ввел в обиход Вольтер. Спору нет, XVIII в. был временем роста самосознания философии истории (в этом процессе участвовала и Екатерининская Россия — см. подробно: Т.В. Артемьева, Идея истории в России XVIII века, СанктПетербург, 1998). Чтобы попостмодернистски подточить устои философии истории, Марквард призвал на помощь историю понятий — более или менее традиционалистски настроенную дисциплину, явившуюся одним из прямых продолжений тех работ 1930-1950-х гг., которые диахронически реконструировали ментальные конвенции (Козеллек декларировал: "Die Begriffsgeschichte klКrt […] die Mehrschichtigkeit von chronologisch aus verschiedenen Zeiten herrЯhrenden Bedeutungen eines Begriffs" (R.K., Begriffsgeschichte und Socialgeschichte, — In: Historische Semantik und Begriffsgeschichte, hrsg. von R. Koselleck, Stuttgart, 1979, 33). В той мере, в какой история понятий жаждет добиться самостоятельности среди прочих подходов к прошлому, она творит опасные миражи: доверившись ей, легко забыть, что феномены могут бытовать и безымянно, и под псевдонимами. Наше время перемещает акцент с истории понятий на историю мотивов — с преобразований самосознания культуры на трансформации смыслового материала, из которого она возводится, — см., например: Rainer Georg GrЯbel, Sirenen und Kometen. Axiologie und Geschichte der Motive Wasserfrau und Haarstern in slavischen und anderen europКischen Literaturen, Frankfurt am Main e.a., 1995.

41

О воздействии трехфазовой диахронической модели Иоахима Флорского на мышление XIX–XX вв. см. подробно: Ernst Bloch, Das Prinzip Hoffnung (1959), Bd. 2, Frankfurt am Main, 1967, 590–598.

42

Без особого воодушевления возражая Маркварду, Ю. Хабермас всегонавсего варьировал наивный социальный оптимизм Поппера. Да, философия истории была духовным продуктом XVIII–XIX вв., компенсировав в роли целостного знания о судьбе человека буржуазную индивидуализацию, дробление больших мировоззренческих систем. Эта философия истории, конечно, отжила свой век. Но новая не за горами, ибо человек втягивается в глобальное коммуницирование, творящее действительное, а не фиктивное, как прежде, единство его истории (JЯrgen Habermas, Жber das Subjekt der Geschichte. Kurze Bemerkungen zu falsch gestellten Alternativen, — In: Geschichte — Ereignis una ErzКhlung… 470–476).

43

Это положение вряд ли применимо ко всей философии истории XVIII–XIX вв. Так, для Ф. Шлегеля история предопределена тем, что она ступенчато реализует свойственные "внутреннему" человеку"…hЪheren Geist und gЪttlichen Funken" (Friedrich Schlegel, Philosophie der Geschichte (1829), hrsg. von J.-J.Ausfett, MЯnchen e.a., 1971, 15).

44

Carl Schmitt, Der Begriff des Politischen. Text von 1932 mit einem Vorwort und drei Corollarien, Berlin, 1996, 20–96.

Эстетизированный ли, политизированный ли, исторический дискурс утратил под углом зрения постмодернизма какую бы то ни было специфику. Исторические изменения обостряют у тех, кто затронут ими, дифференцированное восприятие действительности. Из постистории нельзя дифференцировать (откуда ее сосредоточенность на ризомах, клонах, детерриториализациях, фрактальных множествах, копиях без оригиналов, поверхностях без глубины, переходах границы и т. п.). Точнее говоря, в этом хронотопе можно различать только актуальную для него неразличаемость предметов и былые попытки различать их.

6. Победа без поражения противника

NH — научная революция, недооцененная самими революционерами несмотря на то, что они потратили немало сил на авторефлексию. Совершающийся ныне поворот гуманитарных дисциплин лицом к диахронии многолик [45] . Историзмом проникнуты, например, и postcolonial studies [46] . NH заметно методологичнее, чем сопоставимые с ним научные направления. Первостепенное место в его самопонимании занимает убежденность в том, что исторический дискурс в силах отвечать реальности прошлого, т. к. она сшита из текстов (по нашумевшей максиме Монтроуза, 'текст историчен — история текстуальна' [47] ).

45

См. статьи, собранные в: The Historic Turn in the Human Sciences, ed. by T.J. McDonald, Ann Arbor, Michigan, 1996. Нужно отметить, что сегодняшняя историзация знания подчас бывает в своих посылках непристойно наивной. Вот как формулирует свои намерения один из борцов с постисторизмом: "…I shall argue that both the meaning and truth of our descriptions of the world depend not just upon other texts, but also upon personal experiences which are produced by things in the world" (C. Behan McCullagh. The Truth of History, London, New York, 1998, 16). Отсюда делается вывод о том, что и писание истории может быть референциально истинным. Австралийского автора нисколько не смущает то, что руссоистский "человек природы и правды", каковому он предназначает постигать историю, живет не в ней: его удел — биологическая эволюция. Еще одна работа, свидетельствующая о том, что историзм ныне на подъеме, правда, не обязательно удающемся (Murray G. Murphey, Philosophical Foundations of Historical Knowledge, New York, 1994), выдвигает хорошо продуманную теорию действий, при помощи которой, однако, никак нельзя вникнуть в метаакциональную текстуальность диахронии. Закономерно, что старомодное сведение всей истории к акциональной (264) сопровождается здесь недопустимым уравниванием конструктов, разрабатываемых в гуманитарных и естественнонаучных дисциплинах (287). Культуропроизводительный труд истории при этом отступает в тень.

46

Ср. инспирированное ими рассмотрение русского культурнополитического материала: Susi Frank, Sibirien: Peripherie und Anderes der russischen Kultur.
– In: "Mein Russland". Literarische Konzeptualisierungen und kulturelle Projektionen = Wiener Slawistischer Almanach, 1997, Sonderband, 44, 357–381.

47

Louis Adrian Montrose, Professing the Renaissance: The Poetics and Politics of Culture.
– In: The New Historicism, ed. by H.A. Veeser, New York, London, 1989, 21. [Рус. пер.: Л.А. Монроз. Изучение Ренессанса: поэтика и политика культуры // НЛО. № 42 (2000). С. 18].

Поделиться с друзьями: