Фома Гордеев
Шрифт:
– И машинист новый...
– И машинист... Жалко Петровича-то?
– Нет.
– Ну? А он до тебя такой ласковый был...
– А зачем он тятю ругал?
– О? Али он ругал?
– Ругал, я ведь слышал...
– Мм... а отец-то тоже, значит, слышал?
– Нет, это я ему сказал...
– Ты... Та -ак...- протянул матрос и замолчал, принявшись за работу.
– А тятя мне говорит: "Ты, говорит, здесь хозяин... всех, говорит, можешь прогнать, коли хочешь..."
– Такое дело!..
– сказал матрос, сумрачно поглядывая на мальчика, оживленно хваставшего пред ним своей хозяйской властью. С этого дня Фома заметил, что команда относится к нему как-то иначе, чем относилась раньше: одни стали еще более угодливы и ласковы, другие не хотели говорить с ним, а если и говорили, то сердито и совсем не забавно, как раньше бывало. Фома любил смотреть, когда моют палубу: засучив штаны по колени, матросы, со швабрами и щетками в руках, ловко бегают по палубе, поливают ее
Удивленный и грустный, он ушел с палубы наверх, к штурвалу, сел там и стал с обидой задумчиво смотреть на синий берег и зубчатую полосу леса. А внизу, на палубе, игриво плескалась вода и матросы весело смеялись... Ему очень хотелось к ним, но что-то не пускало его туда.
"Держись от них подальше, - вспомнил он слова отца, -ты им хозяин..."
Тогда ему захотелось что-нибудь крикнуть матросам - что-нибудь грозное и хозяйское, так, как отец кричит на них. Он долго придумывал- что бы? И не придумал ничего... Прошло еще дня два, три, и он ясно понял, что команда не любит его. Скучно ему стало на пароходе, и всё чаще и чаще из разноцветного тумана новых впечатлений выплывал пред Фомой затемненный ими образ ласковой тетки Анфисы с ее сказками, улыбками и мягким смехом, от которого на душу мальчика веяло радостным теплом. Он всё еще жил в мире сказок, но безжалостная рука действительности уже ревностно рвала красивую паутину чудесного, сквозь которую мальчик смотрел на всё вокруг него. Случай с лоцманом и машинистом направил внимание мальчика на окружающее; глаза Фомы стали зорче: в них явилась сознательная пытливость, и в его вопросах отцу зазвучало стремление понять, - какие нити и пружины управляют действиями людей?
Однажды пред ним разыгралась такая сцена: матросы носили дрова, и один из них, молодой, кудрявый и веселый Ефим, проходя с носилками по палубе парохода, громко и сердито говорил:
– Нет, уж это без всякой совести! Не было у меня такого уговору, чтобы дрова таскать. Матрос - ну, стало быть, дело твое ясное!.. А чтобы еще и дрова... спасибо! Это значит - драть с меня ту шкуру, которой я не продал... Это уж без совести! Ишь ты, какой мастер соки-то из людей выжимать.
Мальчик слушал эту воркотню и знал, что дело касается его отца. Он видел, что хотя Ефим ворчит, но на носилках у него дров больше, чем у других, и ходит он быстрее. Никто из матросов не откликался на воркотню Ефима, и даже тот, который работал в паре с ним, молчал, иногда только протестуя против усердия, с каким Ефим накладывал дрова на носилки.
– Будет!
– хмуро говорил он.
– Чай, не на лошадь грузишь.
– А ты, знай, молчи! Впрягли тебя, ну и вези, не брыкайся... И ежели кровь из тебя будут сосать - тоже молчи, что ты можешь сказать?
Вдруг откуда-то явился Игнат, подошел к матросу и, став против него, сурово спросил:
– Про что говоришь?
– Говорю, стало быть, как умею...- запинаясь, ответил Ефим.
– Уговора, мол, не было... чтобы молчать мне...
– А кто это кровь сосать будет?
– поглаживая бороду, спросил Игнат.
Матрос, поняв, что попался и увернуться некуда, бросил из рук полено, вытер ладони о штаны и, глядя прямо в лицо Игната, смело сказал:
– А разве не правда моя? Не сосешь ты...
– Я?
– Ты.
Фома видел, как отец взмахнул рукой, - раздался какой-то лязг, и матрос тяжело упал на дрова. Он тотчас же поднялся и вновь стал молча работать... На белую кору березовых дров капала кровь из его разбитого лица, он вытирал ее рукавом рубахи, смотрел на рукав и, вздыхая, молчал. А когда он шел с носилками мимо Фомы, на лице его, у переносья, дрожали две большие мутные слезы, и мальчик видел их...
Обедая с отцом, он был задумчив и посматривал на Игната с боязнью в глазах.
– Ты что хмуришься?
– ласково спросил его отец.
– Так...
– Нездоровится, может?
– Нету...
– То-то... Ты, коли что, скажи...
– Сильный ты!..
– вдруг задумчиво проговорил мальчик.
– Я-то? Ничего... Бог не обидел и силой.
– Ка -ак ты его давеча треснул!
– тихо воскликнул мальчик, опуская голову.
Игнат нес ко рту кусок хлеба с икрой, но рука его остановилась, удержанная восклицанием сына; он вопросительно взглянул на .его склоненную голову и спросил:
– Это - Ефимку, что ли?
– Да... до крови!.. Как шел он потом, так плакал...- вполголоса рассказывал мальчик.
– Мм...- промычал Игнат, пережевывая кусок.
– Жалеешь ты его?
– Жалко!
– со слезами в голосе сказал Фома.
– Н -да... Вишь ты что!..
– сказал Игнат. Потом, помолчав, он налил рюмку водки, выпил ее и заговорил внушительно:
– Жалеть его -не за что. Зря орал, ну и получил, сколько следовало... Я его знаю: он- парень
хороший, усердный, здоровый и - неглуп. А рассуждать - не его дело: рассуждать я могу, потому что я -хозяин. Это не просто, хозяином-то быть!.. От зуботычины он не помрет, а умнее будет... Так-то... Эх, Фома! Младенец ты... ничего не понимаешь... надо учить тебя жить-то... Может, уж немного осталось веку моего на земле...Игнат помолчал, еще выпил водки и снова вразумительно начал:
– Жалеть людей надо... это ты хорошо делаешь! Только - нужно с разумом жалеть... Сначала посмотри на человека, узнай, какой в нем толк, какая от него может быть польза? И ежели видишь -сильный, способный к делу человек, пожалей, помоги ему. А ежели который слабый, к делу не склонен - плюнь на него, пройди мимо. Так и знай - который человек много жалуется на всё, да охает, да стонет - грош ему цена, не стоит он жалости, и никакой пользы ты ему не принесешь, ежели и поможешь... Только пуще киснут да балуются такие от жалости к ним... Живучи у крестного, насмотрелся ты там на разную шушеру: странники эти, приживальщики, несчастненькие... и разные гады... Об них забудь... это не люди, а так, скорлупа одна, ни на что они не годны... Это вроде как клопы, блохи и другая нечисть... И не для бога они живут -нету у них никакого бога, имя же его всуе призывают, чтобы дураков разжалобить да от их жалости чем-нибудь пузо себе набить. Для пуза своего живут они и, кроме как пить, жрать, спать да стонать, - ничего не умеют делать... От них - один развал души. Только запинаешься -за них. И хороший человек среди них - как свежее яблоко среди гнилых - испортиться может... Мал ты, вот что, -не можешь ты понимать моих слов... Ты тому помогай, который в беде стоек... он, может, и не попросит у тебя помощи твоей, так ты сам догадайся да помоги ему без его спроса... Да который гордый и может обидеться на помощь твою - ты виду ему не подавай, что помогаешь... Вот как надо, по разуму-то! Тут - такое дело: упали, скажем, две доски в грязь - одна гнилая, а другая - хорошая, здоровая доска. Что ты должен сделать? В гнилой доске-какой прок? Ты оставь ее, пускай в грязи лежит, по ней пройти можно, чтобы ног не замарать... А здоровую - подними и поставь на солнце, она - не тебе, так другому - на что-нибудь годится. Так-то, сынок! Слушай меня да помни... А Ефимку жалеть не за что, -он парень дельный, цену себе понимает... Из него плюхой душу не вышибешь... Вот я посмотрю недельку время да к штурвалу его поставлю... А там, гляди, лоцманом будет... И ежели капитаном его сделать- ловкий будет капитан! Вот как люди-то растут... Я, брат, сам эту науку проходил, - тоже немало плюх съел в его-то годы... Нам, сынок, всем жизнь-то- не мать родная, - наша строгая хозяйка она...
Часа два говорил Игнат сыну о своей молодости, о трудах своих, о людях и страшной силе их слабости, о том, как они любят и умеют притворяться несчастными для того, чтобы жить на счет других, и снова о себе, - о том, как из простого работника он сделался хозяином большого дела.
Мальчик слушал его речь, смотрел на него и чувствовал, что отец как будто всё ближе подвигается к нему. И хоть не звучало в рассказе отца того, чем были богаты сказки тетки Анфисы, но зато было в них что-то новое -более ясное и понятное, чем в сказках, и не менее интересное. В маленьком сердце забилось что-то сильное и горячее, и его потянуло к отцу. Игнат, должно быть, по глазам сына отгадал его чувства: он порывисто встал с места, схватил его на руки и крепко прижал к груди. А Фома обнял его за шею и, прижавшись щекой к его щеке, молчал, дыша ускоренно.
– Сынишка!..
– глухо шептал Игнат", - Милый. ты мой... радость ты моя!.. Учись, пока, я жив;... Э -эх, трудно жить!
Дрогнуло сердце ребенка от этого шёпота, он стиснул зубы, и горячие слезы брызнули из его глаз...
Пароход шел назад, вверх по Волге. Душной июльской ночью, когда небо было покрыто густыми черными тучами и всё на реке было зловеще спокойно, - приплыли в Казань и встали около Услона в хвосте огромного каравана судов. Лязг якорных цепей и крики команды разбудили Фому; он посмотрел в окно и увидал: далеко, во тьме, сверкали маленькие огоньки; вода была черна и густа, как масло,--и больше ничего не видать. Сердце мальчика жутко вздрогнуло, и он стал внимательно слушать. Откуда-то долетала еле слышная жалобная песня, унывная, как причитание; на караване перекликались сторожа, сердито шипел пароход, разводя пары... Черная вода реки грустно и тихо плескалась о борта судов. Всматриваясь во тьму пристально, до боли в глазах, мальчик различал в ней черные груды и огоньки, еле горевшие высоко над ними .. Он знал, что это были баржи, но знание не успокаивало его, сердце билось неровно, а в воображении вставали какие-то пугающие темные образы.
– О-о... о!..
– донесся издали протяжный крик и закончился похоже на рыдание... Вот кто-то прошел по палубе к борту парохода...
– О -о-о...- раздалось опять, но уже где-то ближе...
– Яфим!
– вполголоса заговорили на палубе.
– Чёрт! Вставай! Бери багор...
– О -о-о!..
– застонали где-то близко, и Фома, вздрогнув, откачнулся от окна.
Странный звук подплывал всё ближе и рос в своей силе, рыдал и таял в черной тьме. А на палубе тревожно шептали:
– Яфимка! Да встань - гость плывет!