Формула памяти
Шрифт:
Трегубов прошелся по кабинету, словно приноравливаясь к нему, от стены к стене и еще раз от стены к стене — придется, придется померять ему этот кабинет шагами, придется не раз поломать голову в одиночестве… Не один, не два человека доверены ему, шутка ли сказать — полк!
Остановился у окна. Из окна штаба были видны трехэтажная кирпичная казарма, и аллея с фанерными плакатами-призывами по сторонам, и часть стадиона, скрытого за разросшимися деревьями, и солдатский клуб с красным полотнищем над входом. Человеку гражданскому все военные городки, вероятно, кажутся на одно лицо, да и какое тут может быть разнообразие, когда все заранее определено, оговорено и уставом, и наставлениями, и инструкциями вплоть до количества «посадочных
Дорожки, аккуратно выложенные по краям ярко-красным битым кирпичом, клумба с цветочными часами ничуть не хуже, чем в любом городском парке (сколько кропотливого труда и бережного ухода она требует!), идеально ровно выкопанные канавки для стока воды, а главное — главное, что отметил про себя майор Трегубов еще два дня назад, — нигде не было видно «диких», протоптанных в траве наискосок, как попало, тропинок, лишь бы покороче, поскорее, — ни от учебных классов к танковому парку, ни от казарм к столовой или клубу. Даже если бы он не знал полковника Коновалова, уже по одной этой мелочи можно было безошибочно определить, что командир здесь — человек строгий, не терпящий расхлябанности и умеющий добиваться своего…
Спросив разрешения, вошел начальник штаба Щербинин, высокий сутулый подполковник с застенчивой улыбкой.
— Товарищ майор, вы просили план боевой и политической подготовки… Я принес.
— Спасибо, спасибо… — рассеянно сказал майор Трегубов, не отрываясь от окна.
Возле штабного крыльца разговаривали два офицера, и в одном из них ему вдруг почудилось что-то очень знакомое. Офицер стоял вполоборота, и Трегубов не мог хорошенько разглядеть его лицо, но эти быстрые жесты, эти движения рук, которыми он сопровождал свои слова, Трегубов когда-то, где-то уже видел… Но где?
Сейчас, сейчас он вспомнит… Память не должна была его подвести, он тренировал ее так же, с таким же упорством и настойчивостью, как тренировал изо дня в день свое тело.
Север? Учения? Ленинград?.. Нет, не то, не там это было. Училище? Училище… Постой, постой…
Афонин? Неужели Афонин?
Он все-таки колебался. Слишком много прошло времени.
— Петр Николаевич, — сказал он Щербинину, — этот человек кажется мне знакомым. Его фамилия Афонин?
— Так точно, он самый. Капитан Афонин.
Уже потом Трегубов смог припомнить, что нотки раздраженности прозвучали в голосе начальника штаба, когда он произносил эту фамилию, но это припомнилось только после, спустя время, а тогда он не обратил внимания на то, каким тоном была сказана эта фраза.
Когда начальник штаба вышел, Трегубов поднял трубку и позвонил дежурному по штабу.
— Пригласите ко мне капитана Афонина, — сказал он.
Улыбка уже пробивалась, всплывала на его лице. Да он и не старался ее сдерживать. Казалось, только именно этого — встречи с товарищем по училищу, с бывшим своим однокурсником, с кем начинал он офицерскую службу, — не хватало ему для достойного завершения сегодняшнего столь значительного и столь радостного для него дня…
2
Через несколько минут дверь слегка приоткрылась.
— Разрешите?
— Да, да, пожалуйста! — весело отозвался Трегубов.
Афонин вошел осторожно, как бы даже с некоторой неохотой, и остановился у порога.
— Здравия желаю, товарищ майор, — сказал он, поднося руку к фуражке.
— Ну, здорово, здорово, Афонин! Да что ты, не узнаешь меня?
— Как не узнать, товарищ майор. Узнаю.
Афонин по-прежнему стоял у порога, и тогда Трегубов шагнул к нему. Они обнялись. Вернее, только Трегубов обнял Афонина, а тот не успел сделать встречного движения, и потому объятие получилось неловким.
— А я смотрю из окна — Афонин
или не Афонин? Афонин или не Афонин?.. — возбужденно говорил Трегубов. — Был бы Афонин, он бы, думаю, сразу ко мне примчался…— Да, меня теперь трудно узнать, — сказал Афонин с явно ощутимым вызовом. — Я сильно изменился.
— Есть немного, — согласился Трегубов. — Да и я ведь не молодею.
Он покривил душой. Чем дольше, чем пристальнее он всматривался в своего бывшего товарища по училищу, тем неприятнее его поражала странная перемена, которая произошла с этим человеком. Неужели человек может так резко измениться? Двенадцать лет назад, когда они расстались, Афонин был румяным парнем, подтянутым, чистеньким лейтенантом, может быть, излишне самонадеянным, но кто из них не был самонадеянным в то время? Они были тогда так молоды, вся жизнь лежала перед ними, словно местный парк культуры и отдыха, куда они приходили и хозяевами и желанными гостями одновременно…
И теперь военная форма сидела на Афонине по-прежнему ладно, но опытный глаз Трегубова сразу отметил и чуть грязноватые, затертые обшлага кителя, и несвежий галстук. Лицо Афонина было исхудавшим, именно не худым, какими бывают лица худощавых от природы людей, а исхудавшим; даже если бы Трегубов не знал Афонина раньше, он бы все равно без труда определил, что этот человек не всегда был таким, — об этом говорила болезненная впалость щек. И на этом исхудавшем, обострившемся лице безостановочно шевелились брови — они то вздергивались, взлетали, то опускались, то вдруг озабоченно сходились у переносицы. Но сильнее всего Трегубова поразили глаза Афонина. Он уже видел однажды такие глаза. У своего отца. Тот был тяжело, безнадежно болен, но не верил в это и все думал, что врачи неправильно его лечат, потому он и не может поправиться. В короткие минуты свиданий он говорил только об этом, и глаза его смотрели так же отчужденно, с таким же напряженным недоверием, как смотрели сейчас глаза Афонина.
Трегубов неожиданно почувствовал смущение и непонятную скованность.
— Ну, рассказывай, — бодро произнес он. — Что у тебя? Как жизнь?
— Нет, нет, — торопливо сказал Афонин и даже поднял перед собой руки ладонями вперед, словно отталкиваясь. — Я сам ничего рассказывать не буду. Пусть уж другие сначала вам расскажут, товарищ майор.
Трегубов поморщился.
— Зачем же так официально? — сказал он. — На службе — другое дело. А так… Мы же на «ты» всегда были. Из одного котелка, как говорится, хлебали, одними шпаргалками пользовались…
Он сказал это просто так, ради шутки, пытаясь расшевелить Афонина, на самом деле он никогда не прибегал к помощи шпаргалок, просто считал это ниже своего достоинства, всегда казалось ему унизительным — таясь и оглядываясь на преподавателя, торопливо выискивать нужные формулы. Да и не было никогда в этом особой необходимости, — никогда не мог он пожаловаться на свои способности.
— Так что давай-ка по-старому, — сказал он Афонину.
— Неловко как-то… — отозвался Афонин. — Не привык я. Да и слишком большая теперь между нами дистанция. Ты… — Все-таки пересилил себя, произнес, выговорил это «ты». — Ты вон куда вознесся, а я так в ротных и застрял. Сначала молод был — не выдвигали. Теперь стар. Так до пенсии и буду тянуть. На днях я ведь рапорт подал — прошу, чтобы перевели меня в другую часть.
— Да расскажи ты толком, что случилось?
— Нет, нет, — опять с той же нервной торопливостью проговорил Афонин. — Сам я ничего не хочу рассказывать. Пусть у вас будет объективная, — он специально выделил, сделал нажим на это слово «объективная», — информация.
Он замолчал, но тут же вдруг заговорил снова:
— Вы же знаете мой характер. Я же таким и остался, каким был. Я правду в глаза никогда не боялся говорить и теперь не боюсь. А для кое-кого здесь это нож острый. Ну, ничего, пусть моя жизнь не сложилась, зато одно я могу сказать твердо: против своей совести я никогда не шел…