Формула памяти
Шрифт:
— Ну, а конкретней? — прервал его Трегубов. — Объясни ты наконец, в чем все-таки дело?
— А-а… это долгая история… Вот будете разбираться с моим рапортом, я приду к вам на прием как к командиру полка и тогда уж все выложу…
«Пожалуй, Афонин прав», — подумал Трегубов. Теперь он и сам начал уже ощущать некоторую двойственность своего положения. Не думал он, не думал, что эта встреча выйдет такой…
— Ну, а как семья твоя, как супруга? Клава, кажется?
Афонин махнул рукой:
— А-а…
И в этом его жесте было столько раздражения, столько безнадежности, что Трегубов больше ни о чем не стал расспрашивать. Только сейчас он заметил, что они разговаривают по-прежнему
— Может, присядем?
— Нет, пожалуй, мне пора идти, — заторопился вдруг Афонин. — Если разрешите…
— Ну конечно, какой разговор! — внезапно для себя испытывая облегчение и стыдясь этого чувства, сказал Трегубов. — И не надо смотреть на жизнь слишком мрачно. Все еще будет в полном порядке.
Брови Афонина прекратили свое движение, замерли вдруг на секунду.
— Я никогда не был пессимистом, — сказал он торжественно. — Вы же помните мой характер… Вы же помните… — Он повторил эту фразу дважды, словно она должна была все объяснить.
3
Да, он помнил Афонина и характер его помнил отлично. Именно с ним, с Афониным, было связано воспоминание об одном происшествии на тактических занятиях.
Теперь майор Трегубов вспоминал об этом давнем происшествии с улыбкой, как вспоминает человек о своем детстве, о своих ребячьих невзгодах и неудачах, которые много лет назад, в детстве, казались непоправимыми. А тогда долгое время любое напоминание об этих учениях причиняло Трегубову немало стыда и страданий.
Это были ночные тактические занятия — отработка ориентирования на местности по карте, движение по азимуту и прочие премудрости. Он служил тогда в разведподразделении — новоиспеченный лейтенант, всего месяц с небольшим как прибывший в часть. Их было в полку несколько, таких лейтенантов, образца 195… года, в том числе и Афонин. Трегубов хорошо помнил, как нарочно мяли они тогда ремни портупеи, чтобы те не выглядели такими вызывающе новыми, такими хрупкими и девственно-чистыми.
Тогдашнее его настроение, душевный подъем, который он испытывал, были пусть отдаленно, но сходны с его теперешним состоянием, только тогда было больше возвышенных мечтаний и романтических эмоций и никакого опыта за плечами, никакого реального представления о своих силах и возможностях. Одна сплошная радостная готовность действовать, и уверенность в том, что его взвод непременно станет лучшим, и жажда показать, проявить себя в деле. В училище он был отличником с первого до последнего курса, и эта его гордость первого ученика, любимца преподавателей давала о себе знать, томила его и требовала теперь здесь, где он ничем пока не выделялся среди остальных, немедленного подтверждения.
И вот эти первые ночные тактические учения, где ему предстояло действовать совершенно самостоятельно, где все зависело от его сметки, умения и командирских способностей. Задача была несложная: проделать с отделением солдат из своего взвода марш-бросок по маршруту, вычерченному на карте начальником штаба, и, уложившись в определенное время, выйти в назначенный пункт. Карту Трегубов, как и другие офицеры, получил лишь на исходном рубеже, уже в темноте, и, осторожно посветив карманным фонариком, аккуратно уложил ее в планшет. С этим планшетом он тоже носился тогда совсем как мальчишка, которому старший брат дал подержать свое армейское снаряжение. Почему-то именно об этом он вспоминал после с особенным стыдом.
Они двигались сначала по дороге, угадывая ее по твердому, ровному грунту под сапогами, потом — по степи, в глухой темноте, такой плотной, такой густой, что казалось, она поглотила не только очертания предметов, но и звуки. Время от времени Трегубов подтягивал солдат,
произносил какие-то, как казалось ему тогда, подбадривающие, а на самом деле пустые, никчемные фразы, вроде: «Веселее! Веселее!» или: «Не подкачаем, товарищи!» А солдаты и шли, и бежали молча, разве что выругается кто-нибудь вполголоса, споткнувшись. Теперь Трегубов останавливался чаще и, прикрывая краем накидки луч карманного фонарика, сверялся с картой и компасом. Вдруг ему стало казаться, что они сбились с пути, и он принялся изучать карту особенно обстоятельно и долго, согнувшись и пристроив планшет на выдвинутом вперед колене.— Товарищ лейтенант, да что вы с картой мудрите! — сказал вдруг сержант Верхоломов. — Время зря теряете!
Ох как хорошо запомнил Трегубов и этого сержанта, и этот его тон, исполненный небрежного превосходства! На всю жизнь запомнил.
— Мы же каждый раз, на всех учениях, только по этому маршруту и бегаем. Сейчас ров будет, нам надо маленько правей взять — прямиком к разрушенной церкви и выйдем. Командир всегда там конечный пункт устраивает. А с картой вы до завтра возиться будете! Мы так последними явимся…
Ему надо было сразу осадить сержанта, а он промолчал и продолжал внимательно и озабоченно разглядывать карту.
— Да бросьте, товарищ лейтенант, точно говорю. Время же уходит!
Трегубов по-прежнему не поднимал головы, но теперь он уже только делал вид, что рассматривает карту, — на самом деле он уже не мог сосредоточиться, он уже думал совсем о другом — как ответить Верхоломову.
— Послушайте, сержант, — сказал он наконец, — уж не думаете ли вы…
И вдруг он почувствовал, что его слова растворились в пустоте, что он остался один.
Он ощутил это сразу, мгновенно, хотя вокруг, казалось, ничего не изменилось: было по-прежнему темно и тихо.
Он вскочил и окликнул сержанта Верхоломова — никто не отозвался.
Он прислушался — ему почудилось, что чуть правее он уловил шелест шагов. Он бросился туда — никого. Трегубов осторожно посигналил фонариком — никакого отзыва.
«Только этого мне сейчас не хватало — потерять солдат!» Он ощутил, как все внутри у него похолодело от одной этой мысли.
Он кинулся вперед.
Уже громче, все еще не веря в то, что случилось, позвал Верхоломова. Тишина.
Трегубов был новичком в здешних местах и еще не знал коварного свойства степной темноты: стоит лишь немного отстать — и ты затерялся, исчез, растворился, напрасно ты будешь метаться из стороны в сторону, это только запутает тебя вконец.
Какой страшной, какой мучительной была для него эта ночь!
Он торопливо шагал вперед, ориентируясь по карте и компасу, но делал это скорее машинально, чем сознательно. Все его действия теперь утеряли смысл. Бросили его солдаты нарочно или потерялись в темноте случайно — разве это имело сейчас значение? Разве это меняло дело?
Он думал только о своем позоре. Даже мысль о самоубийстве посещала его в ту ночь. Покончить с собой мгновенно казалось ему проще и легче, а главное — достойнее, благороднее, нежели пережить тот стыд, который еще ждал его впереди.
Уже утром, когда поднималось солнце, он вышел наконец к пункту сбора, к той самой разрушенной церкви, о которой говорил Верхоломов. Он вышагивал по дороге один — полководец без войска, начальник без подчиненных, — и оттуда, от церкви, на его одинокую фигуру смотрели начальник штаба, и солдаты его взвода, и его товарищи — лейтенанты. Некуда было ему ни убежать, ни спрятаться от этих взглядов, от этих глаз, и он покорно шел им навстречу, и все медленнее, все труднее становился его шаг, и лучи восходящего солнца играли на его новеньком офицерском планшете… Таким навсегда осталось то утро в его памяти.