Формула памяти
Шрифт:
Но, наверно, именно потому, что он так мучительно переживал свой тогдашний позор, так страдал от уязвленного самолюбия, эта первая неудача научила его многому. Она заставила его раз и навсегда распроститься с восторженностью, заставила трезво оценить свои возможности.
Его ошибки в ту ночь, говорил себе Трегубов, были просты, элементарны, но, как часто это бывает, именно самые простые вещи и оказываются на деле самыми важными. Он не обратил вовремя внимания, не учел, сбросил со счета настроение солдат — это раз; заколебался, не проявил должной твердости — это два. Неуверенный в себе командир уже не командир — вот чему прежде всего научила его эта ночь.
Прошел месяц. Все это
Случилось это на полковом партийном собрании. Трегубов занял тогда место в среднем ряду, с краю, у окна, чтобы быть подальше от президиума и одновременно не привлекать к себе внимания, как непременно привлекают его те, кто облюбовывает самые последние ряды. Если бы у него была хоть малейшая возможность, он бы вообще не явился на это собрание — он не сомневался, что кто-нибудь обязательно припомнит те несчастные тактические учения, кто-нибудь обязательно назовет его фамилию. А ему и так уже за этот месяц пришлось выслушать немало резких слов…
Но отговорил свое докладчик, сменяли один другого на трибуне офицеры, и постепенно Трегубов успокаивался, — никто не вспоминал о нем, были, оказывается, дела и заботы поважнее. Собрание уже близилось к концу и наиболее нетерпеливые посматривали на часы, когда слово вдруг попросил лейтенант Афонин. Все головы сразу заинтересованно повернулись к нему.
Как выступят, о чем будут говорить свои офицеры, прослужившие здесь уже не год и не два, что волнует командира второй роты, любимый конек которого — рационализаторство, или что занимает старшину-сверхсрочника, заведующего складом, которому вечно и повсюду мерещится непомерное расточительство, — почти все присутствующие на собрании наверняка знали или, по крайней мере, догадывались. А этот молоденький румяный лейтенант был для них еще загадкой, белым пятном на карте — любопытно, что успел он надумать за свои два с небольшим месяца пребывания в полку?..
Афонин заметно волновался — пока шел к трибуне, все одергивал на себе китель и приглаживал волосы, и речь его поначалу была сбивчивой и невнятной, но потом он раскачался, увлекся, забыл о смущении и заговорил горячо и толково.
Как он тогда говорил! Впрочем, может быть, это только казалось Трегубову. И все-таки никогда больше, слушая других ораторов, он уже не испытывал такого волнения, как в те минуты. Теперь, спустя много лет, он уже не мог точно восстановить в памяти выступление Афонина, но смысл его он помнил отлично.
— Мы, молодые офицеры, — говорил Афонин, — не хотим для себя никаких скидок на молодость и неопытность, никаких упрощений, мы не боимся сложностей и трудностей. Но плохо, что на первых же порах нам пришлось столкнуться с формализмом, с шаблоном — лишь бы без лишних хлопот, лишь бы без лишнего риска. Я хочу сказать об организации ночных занятий по ориентированию на незнакомой местности. Какая же она, простите, незнакомая, если солдаты там каждую тропинку знают, если бегают всякий раз почти по одному и тому же маршруту? Куда же годится такое дело? И чего стоят отличные оценки, заработанные таким путем? Да солдаты же смеются потом над нами!
Движение и шепот пробежали по залу.
«Ай, молодец Афонин, — восхищенно и растроганно думал Трегубов, — правильно выдает!»
В этот момент его даже как-то не тронуло, не обеспокоило то, что своим выступлением Афонин заставит всех вспомнить о происшествии на ночных учениях и наверняка привлечет внимание к нему, к Трегубову, к его позорной оплошности. Он только переживал
за своего товарища — а вдруг начальство сейчас обрушится на Афонина: мол, без году неделя в полку, а туда же — лезет учить, суется со своей критикой! Тогда Афонину несдобровать… Трегубову даже показалось, что он уже уловил в зале возмущенные возгласы.Но его опасения оказались напрасными. Выступил командир полка и сразу начал с того, что ему понравилось острое, по-настоящему боевое выступление лейтенанта Афонина. Пусть даже в чем-то, по молодости, по горячности, тот хватил через край, был излишне резок, это ничего. Главное, что его выступление было принципиальным — молодой офицер сразу активно включился в жизнь полка, болеет за полк. Это хорошо. Это мы должны поддерживать.
В тот день Афонин ходил именинником. Возбуждение, азарт удачи, ощущение всеобщего внимания еще не оставили его, и, чтобы скрыть, не показать переполнявшую его радость, он хмурил свои косматые брови.
И после, если речь заходила об Афонине, непременно кто-нибудь говорил: «А, это тот самый лейтенант, который выступал на собрании?» Словно у него, в отличие от остальных молоденьких лейтенантов, которые в глазах полковых офицеров еще были похожи друг на друга, как инкубаторные петушки, появилось свое имя: «Лейтенант, который выступал на собрании».
Вскоре его избрали в партийное бюро батальона, и в округ на совещание молодых офицеров послали его же. «Ты теперь на виду у начальства, — шутили его товарищи, такие же лейтенанты, — быстро в гору пойдешь. Глядишь, скоро с нами и здороваться перестанешь!..» И только Клава, жена Афонина, сказала однажды сердито: «Ну что ты во все вмешиваешься? Вот увидишь — тебе же хуже будет!» Она сказала это в те дни, когда дела у Афонина складывались наилучшим образом, когда ничто еще не предвещало ему нелегкой судьбы…
4
— Боже мой, боже мой, нет, вы только полюбуйтесь на этого человека! — говорила Клава, не говорила, а скорее причитала и одновременно ставила на кухонный стол, за которым сидел Афонин, тарелки, и плетеную хлебницу с булкой, хранившейся в полиэтиленовом мешочке, чтобы не черствела, и сковороду с жареной картошкой, и деревянную солонку с надписью «Привет из Ялты»… — Нет, вы только на него посмотрите! Да тебе не ротным, тебе взводным надо было оставаться всю жизнь… С твоим-то характером! Я представляю, как ты благородство свое сегодня выставлял перед Трегубовым! Ну, отчего ты не рассказал ему все как есть?
— Клава, я же тебе уже объяснял, — стараясь подавить нарастающее раздражение, сказал Афонин. Он без аппетита жевал картошку и не смотрел на жену. — Я не хотел, чтобы он подумал, будто я использую наше старое знакомство.
— Ну, конечно, когда никому не нужно, так тебя не удержать… Тут у тебя язык развязывается… Люди уже смеются — говорят, еще ни одного собрания не было, чтобы Афонин не выступил. Тут тебе больше всех надо! А перед Трегубовым ты и язык проглотил!
Афонин поморщился. Брови его по-прежнему шевелились, и от этого казалось, что он все время мысленно спорит сам с собой: то возражает, то соглашается, то изумляется, то вдруг начинает сердиться…
— Ты никогда меня не слушаешь, — уже мягче заговорила Клава, — а ведь в конце концов права всегда я оказываюсь. Разве нет?
Афонин и верно уже не слушал ее — он наперед знал, что она скажет. И все слова знал, и все интонации — не ждал ничего нового. Как магнитофонная пленка с одной и той же записью.
— Я тебе уже говорил сто раз, — сказал он, силясь придать своему голосу спокойную размеренность. — Не сто, а тысячу. И если хочешь, могу повторить в тысячу первый: я всегда поступал так, как считал нужным. И не жалею об этом.