Форварды покидают поле
Шрифт:
— Раньше давайте выльем воду из лодки,— резонно замечает Санька, поднимаясь с земли.
И вдруг они, видно, заранее сговорившись, бросаются на меня, валят на землю и раздевают. Я не сопротивляюсь. Пыхтя и отдуваясь, Санька и Стенка волокут меня к берегу и бросают в воду. Купаемся недолго. Умытые, причесанные и голодные, трогаемся в путь. Степка, чтобы отвлечь нас от мыслей о еде, запел — сперва тихо, затем все громче.
Мы пустились в путь ради привольной жизни, но вместо этого приходилось преодолевать испытание за испытанием.
А когда надоело грести, Степка сочувственно глянул на меня и ласково сказал:
— Отдохни, Вовка,
Я не стал протестовать.
— Гони мысли о жратве,— посоветовал он.— Думай о том, как батя тебе морду набьет, и клянусь — пропадет аппетит.
К Триполью подошли в сумерки. Почти сутки мы ничего не ели, от голода и зноя раскалывалась голова.
Бриг «Спартак» походил теперь па судно после крушения, да и наш внешний вид не мог не вызвать подозрений у встречных. Разумеется, в каждом жителе Триполья мы видели живое воплощение всех зол. Все еще помнили трагедию 1919 года. Пришвартовываться у пристани не решились и спрятали лодку в густом лозняке.
Вечер спустился с высоченной днепровской кручи к самой реке. Бледный месяц сверкал над тихой водой, звезды отражались в ней, словно электрический свет в аквариуме. Земля дышала теплом, как печь, лежать на ней было приятно. Утолив голод, мы забыли обо всех огорчениях.
— Вот гляжу я на эту кручу,— показывает рукой Санька,— и кажется, будто все произошло совсем недавно.
— 1919, 1920, 1921...— закладывая пальцы, подсчитывает Степан.— Почти восемь лет! Сань, а Сань,— с волнением в голосе спрашивает он,— скажи только честно, хотелось бы тебе быть среди тех комсомольцев?
Санька молчит. Степка, не дождавшись ответа, мечтательно говорит:
— Иногда засыпаю я, и такая думка у меня, будто я Михаил Ратманский, а не Степка Головня, будто бьюсь я за гордое рабочее дело, факт, и погибаю от кровавых рук зеленовцев. И так мне себя жаль, так жаль, до слез...
— Любишь себя до слез,— презрительно усмехается Санька.— Их бросали связанных с того обрыва.
— Ты же говорил — в колодец.
— Одних в колодец, других расстреливали над кручей.
Степан тяжело вздыхает:
— Эх, была б моя воля,— я бы все Триполье — под корень. Белая гидра тут, и все.
— Потому и не дают тебе власти,— замечает Саня.— Как это говорит Вовкина мать: «Заставь дурака богу, молиться, он и лоб расшибет».
— К контре нет у меня жалости.
— Кто же контра? Трипольские крестьяне или зеленовцы?
— Зеленовцы! Но раз это случилось на территории Триполья — пусть отвечают все.
Против обыкновения Саня рассердился:
— Ну и голова! Выходит, раз Врангель в Крыму засел — весь Крым надо под ноготь. Подняли беляки восстание в Кронштадте — сжечь Кронштадт? Так, что ли?
Не раз мы обсуждали трагическую судьбу юных героев, среди которых был брат Стенкиного отца — дядя Игнатий.
Перед сном лезет в голову всякое. Зина, Севка Корбун... Синее небо прочертила падающая звезда. Вот так, наверное, угасает и любовь — мгновенно и навсегда. А снится мне вовсе испанский тореадор в широкополой шляпе. Я проношусь перед ним, а он дразнит меня красным полотнищем.
Вот и утро. До базара, где мы собираемся выступать, не меньше двух километров. Хлопцы с шестами и брезентом идут впереди, я с гитарой и канатом на плече — позади. На улицах безлюдно. Зато базар поражает толпой — шумной, многоголосой, безудержно веселой, как у Гоголя в «Сорочинской ярмарке».
Зеваки сразу окружили нас, терпеливо наблюдая за приготовлениями к концерту.
Один
из зрителей, явно походивший, по моим представлениям, на батьку Зеленого, бросал грубоватые шутки в наш адрес, вызывая общий хохот, но когда Санька побежал на руках прямо на него, отпрянул и умолк. Акробат работал хуже обычного, но зрители глядели на него, как на диво, и шумно выражали свое восхищение. Правда, не скупились они лишь на аплодисменты: трижды обошел я толпу с протянутой кепкой-кассой, и все напрасно.Степан вышел на сцену с постным лицом, выражавшим полное разочарование. Смягчит ли его голос черствые сердца трипольцев?
Исподлобья гляжу на друга, ожидая знака: ведь я ему аккомпанирую на гитаре. Но Степка застыл, в глазах у него ужас, точно сам атаман Зеленый собственной персоной вырос перед ним. Перевожу взгляд на толпу и вижу среди зрителей сухопарого милиционера.
— Тикай! — панически кричит Степка.
И молодой Шаляпин пустился наутек, мы — за ним.
Одинокие прохожие на улицах шарахались в сторону. То был молниеносный рывок форвардов без мяча. Нам оставалось свернуть в узкий переулок, пробежать вдоль высокого забора и по обрыву спуститься к Днепру. Все испортил Степан. Сворачивая в переулок, он оглянулся назад, пытаясь разглядеть преследователей, и сбил с ног старика — сторожа сада. Тот, поднявшись, вскинул берданку и стал стрелять нам вслед. Каждый выстрел отдавался в ушах так, словно палили из знаменитой немецкой «Берты».
У меня появилось второе дыхание. Я летел, едва прикасаясь к земле. Времени для размышлений не оставалось, и, очертя голову, я прыгнул с обрыва, Санька — за мной. Упали мы в песок и только поэтому не переломали кости. Но боцмана нет. Наверное, побоялся прыгнуть. Даже Санька, кувыркавшийся под куполом цирка, восхищен собственной отвагой.
— Вовка,— все еще тяжело дыша, спрашивает он,— неужели мы оттуда прыгнули?
Мне и самому не верится.
— Сила, а?
— Но где же Степка?
— Могли сцапать...
— Тогда нам хана.
...Вокруг полно желтого песку, по следам колес видно, что его вывозят отсюда на дорогу, идущую вдоль берега. У подножья кручи зияет прохладная пасть пещеры. Там можно укрыться.
Санька отправляется искать боцмана.
Есть хочется нестерпимо. Не будь господина голода, человек не стал бы работать. Какая иная побудительная сила подняла бы его на стройку дома, опустила в шахту, принудила косить в поле под палящим солнцем, пробиваться сквозь ледяные громады в бурю и шторм? Но тут я вспоминаю отца. Старик по воскресеньям мается от безделья, ворчит и злится. Мать разрешает ему пристроить к кухонному столу самодельные тиски. Едва старик начинает колдовать над напильниками, он весь преображается, насвистывает или тихо напевает, становится добрым и приветливым. Когда он чересчур увлекается, мать ворчит:
— Мало тебе всей недели — еще и в воскресенье рад гнуть спину; потому ты и костлявый такой.
— Не шуми, мать,—добродушно отзывается он.— Все лодыри — тухлые, как несвежие яйца, толстые, как свиноматки, скучные, как дьяконы.
В его руках преображается не только чугун, но и сталь.
— И охота тебе возиться!
Старик на миг отрывается от тисков, сурово глядит на маму поверх склеенных очков:
— Ты думаешь — человек перестанет трудиться, когда исчезнут деньги? Может быть, он тогда еще лучше, еще красивей Станет работать. Ведь праздный человек ничем не лучше вот этих часов без стрелок.