Чтение онлайн

ЖАНРЫ

Шрифт:

Те удивленно переглянулись, потом мать передернула плечами, как бы не соглашаясь с ним. Она не могла скрыть изумления по поводу совершенно неожиданного интереса, который мой отец стал проявлять к мельнице, того, как прочно засело в его голове то предложение, которое она сделала шутя, не отдавая себе отчета. Этот спор продолжался еще около часа, превратившись под конец в довольно грубую перебранку. Если мать была поражена настойчивостью и необъяснимым упорством отца, желавшего во что бы то ни стало осуществить проект расширения мельницы, то и отец в свою очередь недоумевал, почему жена отвергает свой собственный проект, тем более что он вполне осуществим. Отцу было непонятно сопротивление, которое он встречал со стороны матери и Петрашку. Петрашку почти ничего не говорил, но в этом споре он был явно на стороне матери. С присущим ему тактом он только бросал короткие взгляды, делал какие-то жесты руками, слегка покачивал головой, холодно и сдержанно улыбался. Но отцу казалось, что в этом споре Петрашку придерживается нейтралитета. Его обманывало молчание и неподвижная фигура Петрашку, и он часто обращался к нему как к свидетелю или даже посреднику. Время от времени холодные, презрительные и даже грубые ответы матери перемежались улыбками, несколько раз она даже принималась хохотать — настолько странной, смешной и бессмысленной казалась ей эта неожиданная новая позиция, занятая моим отцом. Ее смех был таким звонким и непосредственным, что мне тоже хотелось смеяться, но я только отворачивалась, чтобы взрослые не заметили, что я слежу за их разговором. (Все это время я сидела, скорчившись на мешке с мукой

и уткнувшись носом в книгу. Эта моя поза была настолько привычной для всех, что меня просто не замечали.) Даже Петрашку иногда смеялся, поддавшись, как и я, этому чистому смеху, и только отец не смеялся и с удивлением посматривал на них, храня блаженную улыбку. У меня, да и у матери с Петрашку, как я думаю, было такое впечатление, что этим бесконечным удивлением он продолжал защищать свою точку зрения. И это было весьма вероятно, потому что отец не мог понять, что значит для тех двоих эта мельница, обеспечивающая им уединение и скрытность. Если бы был осуществлен выдвинутый весьма опрометчиво проект моей матери, не предусмотревшей всех его последствий, если бы помещение мельницы было расширено и установлена крупорушка Мезинки, пропускная способность мельницы увеличилась бы в несколько раз, моей матери и Петрашку стало бы невозможно справляться вдвоем, понадобилась бы помощь. Если бы возросли значение и возможности их предприятия, то они сами лишились бы полной самостоятельности, их союз потерял бы свою силу. Странно, что именно этот главный аргумент и не приходил в голову моему отцу, который, возможно, поняв это, отказался бы защищать деловой проект, столь не соответствующий его бездеятельной натуре. Возможно.

Но мы, дети, и в первую очередь я, понимали, почему мать при молчаливой, но твердой поддержке Петрашку упорно отстаивает свою позицию. Ведь мы знали о существовании царства любви и о чудесном перемирии, заключенном нами, детьми, чистыми и любящими душами, лишенными предрассудков и ненависти, с циничным и страшным миром, окружавшим нас. Это перемирие возникло в нашей детской жизни и жизни матери и Петрашку, словно остров с пальмами и прозрачными родниками, с ручными животными и пестрыми птицами перед глазами потерпевшего кораблекрушение. И вот в этом-то царстве, на этом острове появился отец, именно он, с виноватой и глуповатой улыбкой, и появился для того, чтобы все разрушить благодаря своему скудоумию: как это, мол, так, такой прекрасный план, такой реальный и многообещающий, и вдруг будет отвергнут по каким-то непонятным причинам! И еще была одна странная перемена: с тех пор как я помнила отца, он по сравнению с холодной, уравновешенной матерью всегда казался неловким и полным детских причуд, теперь же при создавшихся обстоятельствах именно отец выглядел более серьезным и последовательным, а мать — легкомысленной и инфантильной. В какой-то мере это было справедливо. С точки зрения буржуазных понятий, моя мать, отказывавшаяся увеличить пропускную способность мельницы и тем самым удвоить или утроить доходы, сразу же превращалась из энергичной женщины с ясным умом в женщину ограниченную. Действительно, во имя чего она в конце концов хотела сохранить установившееся положение дел? Для того, чтобы защитить свою любовь!

Целыми днями продолжался этот спор между матерью и Петрашку, с одной стороны, и моим отцом — с другой, принимая иногда драматические формы. А я, выслушивая бесконечные разговоры, волновалась так же, как и трое спорщиков.

Несколько раз я с трудом удерживалась от того, чтобы не броситься к матери и не воскликнуть, схватив ее за руку:

«Почему, почему вы не скажете ему о подлинной причине вашего сопротивления, почему не скажете ему, что любите друг друга? Ведь ты любишь теперь впервые в жизни, и ваша любовь — такое естественное и сильное чувство, что он поймет вас и будет радоваться вместе с вами!» — Именно так хотелось мне им крикнуть, но я только страдала от их раздоров, которые возникали из-за непонимания того, что казалось мне необычайно простым. Конечно, я не думала так наивно, то есть я не воображала, что отец мой столь добродушен и благороден, что сможет пренебречь честью главы семьи, но я знала, что он слабый человек, готовый пойти на любое соглашение, и вовсе не воображала, как мать, которая так хорошо знала его, командовала им и презирала его с первого дня их совместной жизни, что ему нельзя сказать правду. «Скажи ему!» — хотелось мне шепнуть ей на ухо. «А если он не поймет ничего?» — как бы отвечала она. «Он все-таки должен понять! Ты же знаешь, что ему некуда деться. Ведь ты как-никак племянница епископа, ты всемогущая в этом приходе, а он всего-навсего скромный протопоп. Чего ты боишься?»

Я воображала, что нашла выход из создавшегося положения. Мне хотелось самой себе аплодировать за то двуличие и цинизм, которые я обнаружила в себе. Десятки раз я воображала диалог, который должен был произойти между мной и матерью, придумывала различные варианты одной и той же фразы, как это делают, по всей вероятности, драматурги. Я представляла себе даже материнский гнев, когда она узнает, что я осмеливаюсь вмешиваться в это сложное и не касающееся меня дело, а потом ее удивление и радость, когда после короткого разговора я указываю единственно возможный путь спасения. Все дети судят одинаково, и я вспоминаю, что именно в это время я умела разрешать самые сложные ситуации, о которых мне доводилось слышать. Однажды за столом кто-то рассказывал, как в каком-то лесу зимой нашли труп крестьянина, которого загрыз волк. Мне тут же пришла в голову мысль, что от волка можно спастись, если схватить топор и быстро вращать его перед собой. Я была смущена, когда мое предложение было встречено улыбками и только добрый дедушка епископ погладил меня по голове, что за последнее время меня стало ужасно раздражать.

— Ты улыбаешься? — обратилась Франчиска к Килиану. — Теперь это действительно кажется смешным ребячеством, но тогда я думала, что это разумное решение, и таких решений у меня были тысячи.

В споре по поводу мельницы мать и Петрашку вышли в конце концов победителями. Отец отказался от проекта расширить их предприятие и после долговременного воздержания вновь спустился в подвал епископии, где его ожидало и столовое вино и вино для причастия, которое он сам ежегодно привозил из-под Тырнова. Когда он поднимался оттуда, то вновь становился похожим на неуклюжего, добродушного медведя и только и ждал, чтобы мы, дети, приняли его в свою игру. Все успокоилось, все вошло в свою колею. Но я заметила один, хотя и незначительный, факт: епископ, наш добрый дедушка, обычно не обращавший на моего отца никакого внимания и равнодушно принимавший его услуги, потому что отец возил его на «форде», когда тот делал визиты, и исполнял обязанности секретаря во время заседаний епископального совета, теперь вдруг стал захаживать в гараж, где отец возился с машиной, или приглашать его вместе с викарием на прогулку по аллеям парка. В то же время епископ, привыкший дважды в неделю совершать продолжительные загородные прогулки, невзирая на погоду, стал заглядывать иногда и на мельницу и там вел долгие разговоры с Петрашку, которого он заметно отличал от всех. Однажды зашел на мельницу и викарий и с глубокой заинтересованностью расспрашивал о машинах, о плате за электричество и налоге за помещение. Викарий, с которым Петрашку вел длительные споры, был белокурым мужчиной среднего роста, с русой бородой и голубыми глазами. Он был очень образованным, окончил два университета за границей, пользовался уважением среди прихожан и имел особое влияние на женщин нашего городка, которых поражал христианским смирением, изяществом и патетическими проповедями. У него были любовные связи с некоторыми из поклонниц, которые испытывали перед ним подлинный религиозный экстаз, но викарий порывал с ними, прежде чем их отношения становились достоянием всяческих пересудов, и обрекал себя на добровольное и длительное покаяние. Фамилия его была Тиут, доктор Тиут, и он был самым серьезным претендентом на пост епископа. Он был одного возраста с моим отцом. В семинарии и несколько лет после окончания ее они были добрыми друзьями. Доктор Тиут казался человеком открытым, веселым, тонким ценителем женского пола, вообще вполне

великосветским. Но так же внезапно, как он порывал со своими любовницами, порвал он дружбу и с отцом и целиком посвятил себя карьере, избегая всяких светских удовольствий. Через несколько лет, отданных углубленному изучению теологии, его пышные золотистые волосы поредели, а потом выпали. Только вокруг висков осталось нечто вроде полукороны, которая, казалось, окружала его голову нимбом. Тиут, как и всякий одаренный человек, начал понемногу верить в правильность всего, что делал. Каждый утонченный человек, чем больше он во что-то верит, тем меньше афиширует это, он настолько укрепляется в своей вере, что порою даже разрешает себе посомневаться в ней. Доктор Тиут вел такую безупречную жизнь, что она сама по себе была ему лучшей рекламой. Как я заметила, он иногда втайне ухаживал за моей матерью, но позволил себе это только после того, как убедился в неизменности ее чувств к Петрашку и прочности их связи. Ухаживал он необыкновенно деликатно и тонко, и это было похоже на жертвоприношение племяннице епископа и доказывало уважение к Петрашку, одному из немногих, кого он считал равным себе в епископии.

Спустя немного времени викарий дал понять владельцам фирмы «Петрашку — Мэнеску», что он интересуется их предприятием и сознает, что только недостаток средств мешает нормальному его развитию. Он добавил также, что сам епископ с грустью отметил, что иногда один или два нуля, прибавленные или отнятые от определенной суммы, могут либо возбудить, либо потушить усердие и изобретательность людей деятельных и благонамеренных. Поскольку мать и Петрашку попытались как-то умерить его великодушие и сочувствие и доказать ему, что мельница перешла к ним от специалиста в состоянии крайнего упадка и нет никаких возможностей расширить ее, что каждую вложенную в нее копейку можно заранее считать потерянной, викарий перебил их и напомнил им о проекте отца, точнее, о проекте матери, который отец только подхватил и стал отстаивать с необъяснимым упорством. После этого мать и Петрашку поняли, что говорить таким образом викарий мог только от имени епископа. Больше всего удивило и испугало обоих компаньонов то, что епископ, добрый дядюшка и прямой покровитель матери, который в течение многих лет, казалось, не имел от нее никаких секретов, человек очень добрый и увлеченный только абстрактными проблемами (между прочим, около двадцати лет он работал над новым переводом Библии на румынский язык, сопровождая его толкованиями и обширными комментариями), даже словом не обмолвился ей, любимой племяннице, о своих намерениях. Тот факт, что в качестве выразителя своей воли он избрал викария, говорил о том, что он готов был к хитрой и беспощадной борьбе. Во-вторых, удивляло и то, что епископа заинтересовала мельница и возможности ее переустройства. Поразительно было, с какой быстротой до него дошли слухи о существовании многообещающего проекта, который после своего претворения в жизнь давал бы почти гарантированную прибыль. Вставал и еще один вопрос: как мог епископ так быстро перейти на сторону отца, которому в течение долгих лет не придавал никакого значения и руководствовался исключительно мнением племянницы во всех хозяйственных делах, как больших, так и малых?

Моя мать и Петрашку не стали спорить с викарием, поскольку давно и хорошо были знакомы с ним и не могли не знать, какой он хитрый и упрямый. Тогда мать возобновила разговоры на эту тему с отцом. Неделю назад им удалось убедить отца переменить позицию, но когда они вновь вернулись к этому вопросу, то отец оказался в полной боевой форме и готов был опять защищать проект, словно и не признал себя однажды побежденным. Эта странная ожесточенность отца вывела мать из себя. Она пришла в неописуемую ярость, видя, как все запутывается из-за человека, которого, как она думала, совершенно подчинила себе, которого она знала как свои пять пальцев.

Почему же все-таки боролись моя мать и Петрашку? Нет, они вовсе не ошибались, их инстинкт заставил их сопротивляться.

Разговор с отцом был хотя и коротким, но очень жарким. В конце концов отец опять был сломлен, но на сей раз ценою правды: мать призналась ему в том, что он знал и так, то есть в любви к Петрашку, и раскрыла подлинную основу их экономического содружества. Унижение перед ним — это было большой жертвой со стороны матери. А это действительно было унижением, потому что она сохраняла свое счастье только благодаря снисходительности и милосердию человека, которого считала ограниченным и достойным презрения. После этого она повела наступление на епископа, но уже совершенно иным способом. Сначала у нее были более выгодные позиции, потому что епископ заявил, что его интересы полностью совпадают с ее интересами и, если она по каким-либо причинам, в сущность которых он вникать не желает, хочет, чтобы все осталось так, как было, он ничего не будет предпринимать против нее.

Наступил довольно спокойный период, который моя мать и Петрашку лихорадочно и жадно стремились использовать. Хотя на мельнице в это время дел было не так уж много (все это происходило в начале лета сорок седьмого года, почти три года спустя после отъезда Пенеску), поскольку запасы у людей подошли к концу и все ждали нового урожая, мать и Петрашку с раннего утра отправлялись на мельницу и возвращались поздно ночью. Мать, которая всегда держала двух кухарок, начала даже сама готовить на мельнице, и мы все были счастливы сесть за стол в бывшей мастерской Рихтера, служившей теперь и кухней. Правда, еда здесь была простой и невкусной, не то что за богатым столом в епископии, но мы предпочитали эту пищу. Мы все составляли одну компанию и так глубоко погрузились в новую жизнь, что только она и представлялась нам вполне естественной и реальной, а то, что было подлинной действительностью, мало-помалу отошло куда-то в сторону, превратилось в мираж. Нужно сказать, что после того разговора, когда моя мать высказала отцу всю жестокую правду, он не переступал порога мельницы. Отец снова впал в угрюмую молчаливость и с преувеличенным рвением занялся машиной и епископальным поместьем, находившимся километрах в пятнадцати от города, где он пропадал по два, по три дня каждую неделю. Мы его почти совсем забыли. Я хорошо помню, что, когда мы встречались с ним, у меня было такое впечатление, будто я вижу совершенно постороннего человека. Я не испытывала к нему даже жалости, потому что слишком хорошо еще помнила его грубую пощечину. Мои чувства подкрепляло и всеобщее пренебрежительное отношение, особенно со стороны матери и Петрашку, купивших спокойствие ценою унижения перед ним, что оскорбляло нас всех, потому что нет ничего более унизительного, как быть обязанным благородству человека, который, по общему мнению, лишен характера. Тебе может показаться, что я была слишком сурова к родному отцу, но дело заключалось в том, что и меня вовлекли в ту борьбу, которая с каждым днем становилась все более открытой и беспощадной.

Итак, некоторое время мы жили спокойно, но нам пришлось расплачиваться за ничтожную ошибку, допущенную матерью, за маленькое упущение, которое все перевернуло вверх дном. Дело заключалось в том, что, поговорив с епископом, она пренебрегла или просто забыла сообщить о его решении викарию. Не прошло и двух недель после разговора матери с дядюшкой, как викарий поставил вопрос о мельнице на заседании консистории. В тот день ничего не решили, и вопрос этот остался открытым, однако к нему должны были вернуться еще через две недели, поскольку заседания консистории происходили два раза в месяц.

Мать воспротивилась этому и снова бросилась к мужу, к епископу, к викарию, к директору банка «Карашана». Она была настолько умной и уважаемой женщиной, что из всех этих отдельных переговоров выходила победительницей. Но все, склонив сегодня головы перед ее доводами, вновь поднимали их, как только мать поворачивалась спиной. Это было похоже на игру, на сражение с призраками. В конце концов матерью овладел страх: все эти люди, которые принадлежали к ее кругу и действительно были внимательными, благородными по отношению к ней, на самом деле оказывались непреклонными и жестокими. Больше всего ее пугало поведение отца и в какой-то мере ее дяди, епископа. Они всегда позволяли ей руководить собой, добровольно признавая ее превосходство над собой. И теперь они поступали точно так же. В разговорах, которые мать вела с ними, они соглашались с ней, смеялись или что-то мямлили, но потом вновь занимали прежнюю позицию, от которой отрекались всего лишь четверть часа назад, подавленные ее сильным характером.

Поделиться с друзьями: