Французская новелла XX века. 1900–1939
Шрифт:
Мы дрались до глубокой ночи. От связного-самокатчика я узнал, что генерал пытался наблюдать за нашим продвижением в бинокль с другой стороны реки. Но траншеи были скрыты деревьями, и наши осветительные ракеты большей частью освещали только ветви, связные не появлялись, и тыл узнавал о ходе боя только по ожесточенной стрельбе, вдруг вспыхивавшей, как затухающий костер, в который подбросили охапку хвороста. Генерал вздыхал при каждом доходившем до него телефонном звонке:
— Бедный мой полк, бедный мой полк! Они уже очистили половину леса?.. А совсем выбить немцев оттуда им не удается?
Немцы быстро развернули высокие проволочные сети,
— Да, жаль, очень жаль, — сетовал генерал, садясь в свою машину. — Если бы постарались, я уверен, можно было бы сделать больше.
Перед траншеей, в которой мы закрепились, лежали наши товарищи, и, пока нас не сменили, мы слышали, как капрал Рубьон, уронив голову на немецкий бруствер, жалобно звал нас. Он расстегнул шинель, чтобы нащупать рану, и казалось, будто и умирая несчастный все еще чешется.
Мы были вознаграждены: нас отвели на отдых в оживленный городок, где на церковной площади каждый день играла музыка. Здесь находился штаб дивизии, интендантство и взвод орудий на механической тяге.
В то утро, когда мы туда прибыли, один тамошний, прозябавший в бездействии солдат сказал нам:
— Ну и скучища же здесь, подохнуть можно… И никакого дела. У вас хоть время чем-то заполнено.
Правильно, время у нас было заполнено: строевые учения, двадцатипятикилометровые переходы с полной боевой выкладкой. Как только нас оставляли в покое, мы пробирались в парк при замке, в старый запущенный парк, где трава жадно завладевала дорожками. Там я провел много блаженных часов, наслаждаясь отдыхом. Один денек выдался особенно хороший.
Мы лежали в тени липы, на которой распускалась листва, такая легкая и нежная, что казалось, будто это зеленая воздушная пыль. Совсем близко от нас был фруктовый сад, мы видели вишневые деревья в белом пуху.
Всем своим существом мы ощущали счастье: под руками мягкая молодая трава, глаза радует яркое солнце, слух баюкает тишина, и мы вдыхали и жадными глотками пили аромат левкоев, напоминавших бабочек на траве, фиалок, притаившихся в тени зеленого, заросшего ряской пруда. Это был один из тех чудесных дней, когда сердце кажется слишком тесным и не может вместить то мирное счастье, которое впиваешь всем телом. Ни разговоров, ни мыслей, рассеянно слушаешь лай собаки во дворе отдаленной фермы, скрип колес на дороге, незатейливую песенку кукушки…
— Ишь ты, кукушка-потаскушка, опять за свое принялась… — сказал Лусто.
Мы дремали на траве, а Лусто бродил по парку, искал под деревьями сморчки. Затем он придумал новую забаву и, растянувшись с двумя товарищами на берегу пруда, удил карасиков, нацепив на нитку согнутую в крючок булавку с червяком.
Они уже поймали трех рыбок, и те трепетали на дне солдатской сумки; теперь Лусто нацеливался на карпа, который, казалось, дремал в воде. Лусто осторожно приближал к нему удочку, соблазняя приманкой.
— Вы тут зачем? — неожиданно раздался за их спиной чей-то голос.
Генерал!.. Мы все разом вскочили и стали навытяжку, руки по швам.
Мы молчали.
— Вы прекрасно знаете, что вход сюда запрещен, это мой парк, — сказал генерал усталым старческим голосом. — Кто вам разрешил…
Внезапно
он умолк: он увидел сверкнувший на дне сумки трепещущий рыбий хвостик.— О-ох! — вздохнул он. — Рыбки, бедные мои рыбки…
Он подошел ближе, с трудом нагнулся и вытащил из сумки трех рыбешек, две уже не шевелились. Лусто скорчил гримасу.
— Бедные рыбки, — жалобно причитал генерал. — Зачем вы их мучаете?.. Я не хочу, чтобы их мучили, не хочу, чтобы мучили моих карасиков… Сейчас же бросьте обратно в воду…
Сопровождавший его лейтенант услужливо поспешил подобрать рыбок.
— Не стоит, — некстати заметил Лусто, — две уже не трепыхаются.
— Все равно, — рассердился генерал, стуча тростью, — в воде они оправятся бедные мои карасики…
Третья, еще бившаяся рыбка выскользнула из рук лейтенанта. Упав в траву, она чуть шевелилась, и, не знаю почему, я подумал о Рубьоне, оставшемся в весеннем лесу и слабо шевелившем уже немеющей рукой…
— Видите, спасается, спасается, бедная рыбка, — сказал генерал, нагнувшись над зеленоватой водой и следя за карасиком, мелькавшим среди водорослей. — Разве можно мучить таких маленьких рыбок?..
Обернувшись, он увидел наши нашивки.
— Ах да, — сказал он, покачав головой, — это вы выбили немцев из подкопа… Жаль, что не выбили их совсем… Но и то хорошо. Так вот, на этот раз я ни с кого не взыщу… Ступайте и не смейте больше сюда ходить…
Открывая скрипнувшую калитку, Лусто сказал:
— А старикан-то наш, выходит, добряк…
БЛЕЗ САНДРАР
(1887–1961)
Жизнь и творчество Сандрара так неразрывно связаны между собой, что каждую из его книг можно считать одной из вех его биографии. А биография эта была поистине удивительной. Сандрар родился в семье швейцарского коммерсанта, беспрестанно разъезжавшего по всей Европе. Еще ребенком он побывал в Англии, Франции, Италии, Северной Африке, а в пятнадцать лет бежал из дому, прихватив в дорогу лишь томик Вийона. Исколесил Россию, Кавказ, Среднюю Азию, Индию, Китай. Во время короткой остановки в Париже успел перезнакомиться с Аполлинером, Пикассо, Леже, Стравинским и издать первый сборник стихов — «Новгородская легенда» (1909), навеянный пребыванием в России. К русской теме Сандрар возвращался неоднократно: событиям революции 1905 года посвящена его поэма «Проза транссибирского экспресса и маленькой Жанны Французской» (1913) и роман «Мораважин» (1926).
Покинув Париж, Сандрар пустился в новые странствования: выступал в роли жонглера в лондонском мюзик-холле, батрачил в США и Канаде, служил в Прибалтике. Во время первой мировой войны потерял руку, но не утратил ни крупицы своей неуемной энергии. Обучился вождению автомобиля. Охотился на слонов в Судане. Прошел пешком тысячи километров по бразильской сельве. А в 1939 году записался в английскую армию в качестве военного корреспондента.
Наряду с Аполлинером Сандрар был крупнейшим реформатором французской поэзии XX века. Убежденный в том, что она должна избавиться от тяготевших над ней традиционных форм, он смело пользуется жаргоном городского дна, языком афиш и газет, приемами «кадрировки», заимствованными у кинематографа, ритмами, подсказанными джазом, стремясь слить весь этот разнородный материал в некое подобие современного лирического эпоса.