Friedrich
Шрифт:
– И каким составом вы украшали квартиру?
– Мы вдвоем: не помню, что было у Колесникова, а Кривомазов в тот день пытался уговорить свою девушку встретить новый год в нашей компании. Он заглянул к нам буквально на пятнадцать минут, извинился и ушел. Но это, знаешь, было к лучшему – мы долго возились, зато наконец успели познакомиться. До этого у нас никак не получалось поговорить – сам знаешь, как оно бывает, всегда требуется какое-то время, чтобы войти в новую компанию. Особенно при таких обстоятельствах: каждый из нас понимал, что все это не просто так.
– В каком смысле?
– В том смысле, что влиться в наш коллектив у нее была только одна причина, – никто из нас не верил рассказам Пинегина о том, что он кого-то там хочет познакомить. Он, скорее, сам хотел познакомиться. Но, как обычно бывает, каждый на что-то рассчитывал, надеялся, не знаю. Я, кажется, ни на что и не надеялся. Во всяком случае до тридцатого декабря – после этого разговора мне стало значительно хуже, поскольку в душе поселилось сомнение. И, опять же, дело не в том, что мне можно было рассчитывать на ее
Я замолчал. У меня опять возникло глупое чувство, что я наговорил лишнего. Он-то, конечно, просил рассказать ему об отце, но не я ведь им был! А с другой-то стороны, все, что я знал о его родителях, так или иначе, было связано и с моими переживаниями. Будь мне все равно, разве не было бы по-другому?
* * *
– Так что же там все-таки случилось? – спросил Матвей.
– Не знаю, – ответил я, не поднимая на него взгляда, – этого я не помню. Точнее, я не помню ничего такого, что могло бы пролить на это свет. Хотя, знаешь, мне вообще иногда казалось, что я был, мягко скажем, подслеповатым товарищем. Про мою квартиру тоже, насколько я потом слышал, ходили разные слухи, хотя я им и не верил. Я не был хорошим хозяином, даже близко нет, но и совсем произвола тоже не устраивал. Мы никогда не устраивали никаких скандалов, никогда не слушали музыку по ночам, не пели песни и уж тем более, не плясали. За все время, пока я жил один, на меня ни разу не жаловались соседи. А с некоторыми так и вообще я был в хороших отношениях, а вот что бывало в моей квартире, если мне приходилось надолго уезжать – остается только гадать. Но я всегда надеялся на благоразумие своих друзей, хотя оно их временами подводило.
Говорить мне было сложно, хотя я прекрасно понимал, что без этого разговора находиться в этой квартире будет совершенно невозможно. Не знаю, что чувствовал Матвей, но было видно, что нервничает, хотя суетиться он перестал.
– Мы долго думали. Мы – это мы с Колесниковым, но думали все-таки по отдельности: как я говорил, мы перестали друг другу доверять. А однажды, было дело, даже подрались, но это так, глупости. В общем, судя по тому, как после новогодней ночи развернулись отношения между твоими родителями, мы решили, что ничего между ними не было: иначе просто не понятно, почему твой отец вдруг начал избегать общения с твоей мамой. Но мы всего этого не знали, и для нас эти новогодние каникулы стали настоящей пыткой. Тем более, что не было ни сил, ни желания ничего делать для подготовки к зимней сессии. И так продолжалось до рождественского сочельника.
Те дни я помню до мельчайших деталей, хотя новогодняя неделя в целом прошла как в тумане. Пять дней я приходил в себя, настроение было настолько скверное, что не хотелось даже попытаться развеяться – все дни я просидел за компьютерными играми, отрываясь только на короткие вылазки за продуктами. Питался сладостями и копченой говядиной – хотя есть особенно и не хотелось. Похмельная выдалась неделька. Ну, а шестого января я проснулся и вовсе после обеда – засиделся накануне до утра – пол ночи смотрел, как играют пылинки в просвете настольной лампы. День был пасмурный, за окном наступила оттепель, было ветрено и беспокойно. Людей на улице было мало: ветер задувал под одежду, свистел в подъездах, раскачивал фонари и ветки. В такую погоду в душе поселяется совершенно особенная тоска, но для меня в тот момент переживать ее дома в одиночестве казалось совсем невыносимым. На одной улице, недалеко от университетской площади, мне невзначай встретился Пинегин. Он был навеселе в компании подвыпивших товарищей – они играли в снежки, громко смеялись, в общем, вели себя как дети. Точно не помню, сколько их было – знаю лишь, что там были ребята с курса твоего отца – я их часто видел в университете на своем первом курсе. В общем, ничего странного в их поведении не было: мы поздоровались, обменялись любезностями с Пинегиным и разошлись – мне не хотелось задерживаться в его обществе. А странности начались, когда я пришел домой: не раздеваясь я прошел в комнату и плюхнулся на диван. Чуть-чуть отогрелся и ткнул ногой системный блок, чтобы завести компьютер, сбросил пальто, кинул шапку с шарфом на кресло и увидел сообщение от твоей мамы.
– Что было за сообщение?
– Твоя мама спрашивала, знаю ли я, где Пинегин, и все ли с ним в порядке. Я ответил, что с ним все хорошо, и что я видел его в компании сокурсников полтора часа назад. Дословно разговора я уже не помню, но смысл был в том, что после нового года Алексей неизвестно куда запропастился и не выходил на связь, не отвечал на звонки и сообщения, в общем, как сквозь землю провалился. Такого поворота событий я не ожидал, но и доходить до меня начало не сразу. Только ближе к ночи в душу закралось сомнение. Конечно, пролить свет на все эти вопросы мог только твой отец, но мне совершенно не хотелось с ним говорить, к тому же, я был уверен, что он не ответит на мой звонок. Как бы то ни было, я решил повременить с выяснением отношений, подождать, пока закончатся праздники, и жизнь снова вступит в свое привычное трезвое русло. Эта история послужила прологом к нашему с твоей мамой общению в интернете, хоть и началось оно не с самых приятных разговоров.
Я вдруг запнулся. Мне всегда казалось, что вся эта история настолько сильно въелась в память, что ее и дустом не вытравить, однако годы берут свое – постепенно воспоминания стираются, остаются только какие-то бессловесные ощущения, тяжелые, острые, больные, но бессловесные. И если раньше я
думал, что мне не составит труда пересказать все события тех лет, сегодня нужные слова не шли на язык, а нужные воспоминания не удавалось извлечь из памяти только по желанию воли. Я замолчал – мне было сложно продолжать разговор. Но в груди все же теснилось непреодолимое желание наконец-то высказаться. Я молчал об этом пятнадцать лет – в Москве у меня не было людей, которым я мог бы довериться. Все друзья остались здесь, да и как все – после университета мы все разбежались. С Колесниковым мы изредка только переписывались, и то, если появлялся какой-нибудь значительный повод. О его судьбе я вообще ничего не знаю. А с Кривомазовым мы столкнулись лбами из-за одного немца – Сашка пригласил меня на публичную лекцию, которую читал, по его словам, какой-то немецкий дед-фашист. Было интересно послушать, хотя я до сих пор не могу поверить, что какая-то лекция могла так круто изменить наши с Кривомазовым отношения.– Знаешь, – заговорил я после долгой паузы, – именно тогда я и начал лучше приглядываться к твоему отцу. Он был человеком общительным и легко обходил конфликты – у него в принципе легко получалось находить компромиссы, он ничего ни от кого не требовал, был, казалось, дружелюбным. И при этом его эта способность сглаживать углы была чрезвычайно выгодна только ему: он всегда выходил из-под огня. Также случилось и в этот раз: никаких объяснений не последовало. Твои родители виделись только у меня, при этом на первый взгляд между ними не было никаких отношений. Оно и понятно, Пинегин, насколько мне думалось, таким образом обезопасился от ненужных сцен. А с другой стороны, меня иногда посещает мысль, что эта их модель отношений позволила нам с твоей мамой сблизиться – Пинегин всегда находил повод засидеться у меня допоздна, поэтому я ходил провожать твою маму до дома. В такие прогулки мы, правда, почти не разговаривали: я понимал, что ей было тяжело, поэтому не лез с расспросами, она в свою очередь никакими переживаниями со мной не делилась, но и прогонять тоже меня не спешила. Так мы с ней прогулялись раза, наверное, три. Потом в феврале, после небольшого инцидента, они вообще перестали появляться в обществе вместе, но и у нас тоже не выдержали нервы, мы устроили Пинегину допрос, что, кстати, не испортило наших с ним отношений, даже напротив, у меня иногда возникало чувство, что он чуть больше стал мне доверять.
Матвей, казалось, задумался. Я прервался на несколько секунд, а потом продолжил:
– В общем, дело было так. Я и Серега Колесников спустились однажды к главному входу и решили подождать Кривомазова на улице – ему нужно было зайти на кафедру, а мы лишний раз заведующему на глаза попадаться не хотели, больно строгий был у нас завкаф. На улице к нам подошел Пинегин – он пребывал в хорошем настроении, шутил, улыбался. У него, напротив, была работа, скоро начинались занятия. То ли в шутку, то ли всерьез он обратил внимание на девушку, вышедшую после нас из корпуса, даже присвистнул. Спросил, знаем ли мы ее? Мы ответили – нет, на что он лукаво улыбнулся и сказал, что хочет с ней познакомиться. В следующий момент он уже исчез – догнал ее, коротко поговорил и отправился в университет. Мы стояли в недоумении: он подмигнул нам, улыбнулся и, не сказав ни слова, зашел в корпус. Только проводив его глазами, я увидел рядом Катю – судя по ее румянцу и растерянному взгляду, она все это видела и слышала. Нам она, естественно, не сказала ни слова, только еле заметно кивнула, когда мы хором с ней поздоровались. Знаешь, меня вообще удивляет, почему она с нами разговаривала. Понятно, на нас не следовало переносить замашки твоего отца, но все равно, этот вопрос так и остался для меня загадкой.
– Судя по тому, что вы рассказываете, складывается впечатление, что мой отец был настоящим монстром.
– Ну, наверное, это неправильное впечатление. Хотя, признаться, иногда мне так действительно казалось. Но казаться переставало, когда мы раз в сто лет выбирались в свет – не думаю, что в то время нравы людские были принципиально лучше. Я даже так скажу: не было плохих и хороших, были неудачники и те, кто может всего добиться, а остальное уже не имело значения. В общем, победителей не судят – в какой бы сфере эта самая победа ни была одержана.
– Странно это слышать. Обычно ведь люди в возрасте хвалят время своей юности.
– Ну, здесь, я думаю, нельзя сравнивать. К тому же я совершенно не знаю нравов современной молодежи. Я долго думал, что людей из моего поколения следует вычеркнуть из списка существ, способных на какое-нибудь нравственное решение, но сейчас мне все это видится несколько в ином свете. По большей части все то, что они делали, было никому не нужно, даже им самим. А жизнь других не имела для них никакой цены не потому, что они сплошь были эгоистами (хотя, чего скрывать-то, были и такие), а потому, что они и своей собственной жизни не ценили тоже. В каком-то смысле этой жизни и вовсе не было – человек ведь жив только тогда, когда он выступает как субъект, как источник решения, действия, поступка. Ну, а в противном случае, существует в большей степени не человек, а нечто, что действует через него. Вот пока это нечто действовало, люди друг друга и не ценили. Люди, в большинстве своем, служили только оберткой или, лучше сказать, полупроводниками для каких-то нечеловекоразмерных идей: от моды, до идеологии. Причем, полупроводниками именно потому, что иной раз какая-то часть их души, еще не полностью пластмассовая, бунтовала, делая поведение индивида шизофреничным с точки зрения стороннего наблюдателя. Но все, на самом деле было проще: чаще всего этот, так скажем, бунт, выливался в какое-то смутное стремление к разрушению или смерти. Может быть, он не был особенно поэтичным, но во всяком случае, бывал по-настоящему трагичным и результативным.