Чтение онлайн

ЖАНРЫ

Делёз Жиль

Шрифт:

Поскольку противопоставление "оригинальное-банальное" здесь иррелевантно, высказывание обладает способностью быть повторяемым. Фразу можно начать снова или же снова припомнить, оппозиция может быть реактуализована, и только "высказывание обладает способностью быть повторяемым" [15] . При этом, однако, обнаруживается, что реальные условия повторения весьма строги. Требуются одно и то же пространство дистрибуции, такое же распределение единичностей, тот же порядок мест и позиций, одни и те же взаимосвязи со средой-институтом: все это составляет "материальность" высказывания, которая обеспечивает его повторяемость. Так, "Виды эволюционируют" — не одно и то же высказывание, если его формулирует, с одной стороны, естественная история XVIII века, а с другой — биология века XIX. И даже нельзя быть уверенным, что оно остается самотождественным на отрезке от Дарвина до Симпсона, поскольку в разных описаниях могут акцентироваться совершенно различные единицы измерения, временные промежутки и распределения, так же, как и общественные институты. Одна и та же фразалозунг "Идиотов — в сумасшедшие дома!" может принадлежать к абсолютно различным дискурсивным формациям, в зависимости от того, протестует ли она — как в XVIII веке — против смешения заключенных с помешанными или, напротив, призывает строить — как в XIX — дома умалишенных, дабы отделить душевно больных от заключенных, или же — как в наши дни — выступает против одной из тенденций развития системы лечебных учреждений [16] . Нам возразят, что Фуко только и делает, что оттачивает все тот же сугубо классический анализ, делающий упор на контексте. Но согласившись с этим утверждением, мы рискуем не распознать всей новизны устанавливаемых им критериев, в частности, когда он показывает, что можно сказать фразу или сформулировать оппозицию не обязательно всегда имея одно и то же

место в соответствующем высказывании и не воспроизводя те же самые единичности. А когда нам придется изобличать лжеповторения, устанавливая дискурсивную формацию, к которой принадлежит конкретное высказывание, мы вдруг обнаружим, что между четко выделяемыми формациями существуют феномены изоморфизма или изотопии [17] . Что же касается контекста, то он не объясняет ничего, поскольку в зависимости от того, имеем ли мы дело с дискурсивной формацией или с семейством анализируемых высказываний, природа его будет различна [18] .

[15]

A3, 138/105.

[16]

ИБ, 417–418.

[17]

A3, 210/160-161.

[18]

A3, 129/98-99.

Если повторению высказываний присущи столь строгие условия, то происходит это не из-за внешних условий, а в силу той внутренней материальности, которая превращает само повторение в отличительное свойство высказывания. Дело в том, что высказывание всегда определяется через конкретные взаимоотношения с чем-то иным, находящимся на том же уровне, что и оно само, то есть с чем-то иным, касающимся его самого (а не его смысла или его элементов). Это "нечто иное" может быть тоже высказыванием, и тогда высказывание повторяется явным образом. Но в предельном случае оно с необходимостью должно быть чем-то совершенно отличным от высказывания, неким "Внешним".

Здесь оно выступает как простое излучение единичностей, предстающих как точки неопределенности, поскольку они пока еще не определены и не специфицированы с помощью соединяющей их кривой высказывания, которая, проходя мимо них, принимает ту или иную форму. Таким образом, Фуко показывает, что и кривая, и график, и пирамида являются высказываниями, тогда как то, что они собой представляют, высказыванием не является. Точно так же, когда я переписываю буквы AZERT — это высказывание, а эти же буквы, расположенные на клавиатуре пишущей машинки, высказыванием назвать нельзя [19] . В этих случаях видно, как скрытое повторение вносит жизнь в высказывание; читатель вновь встречается здесь с темой, которой посвящены лучшие страницы книги "Реймон Руссель", где речь идет о "ничтожном различии, парадоксальным образом способствующем возникновению тождественности". По сути высказывание уже является повторением, хотя то, что в нем повторяется, представляет собой "нечто иное", которое, однако, может быть "до странности на него похожим, чуть ли даже не идентичным ему". В таком случае самой большой проблемой для Фуко могло бы стать определение состава единичностей, на которые указывает высказывание. Но "Археология" на этом останавливается и не пытается решать задачу, выходящую за пределы "знания". Читатели Фуко догадываются, что мы здесь входим в новую сферу, в сферу власти, сочетающейся со знанием. Исследованию этой проблемы будут посвящены следующие книги Фуко. Но мы уже сейчас предчувствуем, что AZERT на клавиатуре представляет собой совокупность "очагов власти", совокупность "силовых" взаимоотношений между буквами алфавита в соответствии с их частотностью во французском языке и досягаемостью для пальцев обеих рук.

[19]

114-117/87-90 (и 109/80).

В "Словах и вещах", как объясняет Фуко, речь шла не о вещах и не о словах. Равно как и не об объекте или субъекте. Равно как и не о фразах, не о пропозициях, не о грамматическом, логическом или семантическом анализе. Высказывания отнюдь не возникают в результате синтеза слов

и вещей, вовсе не состоят из фраз и пропозиций; скорее, наоборот, они предшествуют фразам и пропозициям, которые имплицитно их предполагают, и это именно они формируют слова и предметы. Фуко дважды говорил о своем расскаянии: в "Истории безумия" он слишком часто прибегал к понятию "опыт" безумия, которое все еще вписывалось в рамки некой двойственности между "неприрученными состояниями вещей" и пропозициями: в "Рождении клиники" он ссылался на "медицинский взгляд", который предполагает прежнюю унитарную форму субъекта, чересчур неподвижного по отношению к объективному полю. Не исключено, однако, что эти покаяния являются притворными. Нет оснований сожалеть об отказе от романтизма, которому "История безумия" частично обязана своей красотой, во имя нового позитивизма. Следствием этого разреженного и даже поэтического позитивизма, возможно, стала реактивация в пределе рассеивания дискурсивных формаций или высказываний своеобразного всеобщего опыта, который всегда является опытом безумия, а в разнообразии мест, находящихся в лоне таких формаций реактивизация специфического мобильного положения, которое всегда принадлежит врачу, клиницисту, диагностику, симптоматологу цивилизаций (независимо ни от какого Weltanschaung). И что такое заключительная часть "Археологии", как не обращение к общей теории производства, которая должна слиться с революционной практикой, где действующий "дискурс" образуется в стихии чего-то "внешнего", безразличного и к моей жизни, и к моей смерти? Ибо дискурсивные формации являются по существу подлинными практиками, а их языки — не универсальным логосом, а смертными языками, способными содействовать мутациям, а иногда и выражать их.

Как целая группа высказываний, так и каждое единичное высказывание представляют собой множества. Понятие "множество" и виды множеств сформулировал Риман, соотнося их с физикой и математикой. Впоследствии философское значение этого понятия обнаруживается у Гуссерля в его труде "Формальная и трансцендентальная логика» и у Бергсона в книге "Эссе о непосредственных данных сознания" (когда Бергсон пытается определить длительность как вид множества, противостоящий множествам пространственным, что несколько напоминает римановское разграничение между множествами дискретными и непрерывными). Но понятие "множество" в этих двух случаях успеха не имело — то ли из-за того, что оказалось затемнено различием между видами множеств, что и привело к восстановлению обыкновенного дуализма, то ли потому, что тяготело к статусу аксиоматической системы. Между тем самое существенное в этом понятии заключается в образовании существительного "множественное", которое перестает быть предикатом, противопоставляемое "Одному" или присваиваемое субъекту, определяемому в качестве единичного. Множество остается совершенно безразличным к традиционным проблемам множественного и единичного, а особенно, к проблеме субъекта, который бы его обусловливал, мыслил о нем, искал бы его первоисточник и т. д. Не существует ни единичного, ни множественного, так или иначе отсылающих к некоему сознанию, которое снова овладевало бы собой в одном и развивалось бы в другом. Существуют лишь редкие множества с единичными точками, с пустыми местами для тех, кому случается некоторое время выполнять в них функцию субъекта: накапливающиеся, повторяющиеся и сохраняющиеся в самих себе регулярности. Множество — это понятие не аксиоматическое или типологическое, а топологическое. Книга Фуко представляет собой решающий шаг в развитии теории-практики множеств. И таков же метод, разрабатываемый Морисом Бланшо в несколько ином ракурсе в области логики литературного производства: установление самой строгой и крепкой связи между единичным, множественным, нейтральным и повторением, чтобы отвергнуть одновременно и форму сознания или субъекта, и бездонность недифференцированной пучины. Фуко не скрывал своей близости в этом отношении к Бланшо. И он показывает, что современные споры ведутся, в сущности, не столько по поводу структурализма как такового, не только по поводу существования или отсутствия моделей и реалий, которые принято называть структурами, сколько по поводу места и статуса субъекта в тех измерениях, которые выглядят не полностью структурированными. Так, например, пока мы непосредственно противопоставляем историю структуре, можно считать, что субъект сохраняет смысл в качестве конституирующей, собирающей и унифицирующей активности. Но все выглядит совершенно иначе, как только мы начинаем рассматривать "эпохи" или исторические формации как множества. Последние ускользают из-под власти субъекта, равно как и из-под власти структуры. Ибо структура пропозициональна, имеет аксиоматический характер, приписываемый определенному уровню, она образует гомогенную систему, тогда как высказывание является множеством, которое проходит через разные уровни, "пересекает сферу возможных общностей и структур, и, наполняя их конкретным сдержанием, позволяет им проявиться во времени и пространстве" [20] . Субъект — это субъект речи, он диалектичен, ему присущ характер

первого лица, которым начинается дискурс, тогда как высказывание является первичной анонимной функцией, которая позволяет субъекту существовать только в третьем лице, причем лишь в виде производной функции.

[20]

A3, 115/88, 259–266/196-201.

Археология противопоставляет себя двум основным методикам, применяемым "архивариусами" по сей день: формализации и интерпретации. Архивариусы часто совершают "скачки" от одной методики к другой, апеллируя к обеим сразу. То они извлекают из фразы логическую пропозицию, которая функционирует согласно ее явному смыслу: тем самым они обходят "вписанное", превращая его в легко воспринимаемую форму, которая в свою очередь тоже может быть написана на какой-нибудь символической поверхности, но сама по себе принадлежит к иному порядку, нежели порядок записи. Либо, они, напротив, обходят фразу, превращая ее в иную фразу, к которой первая фраза неявно отсылает: тем самым они удваивают написанное с помощью другой записи, которая, несомненно, образует некий скрытый смысл, но которая, что самое главное, имеет и иной смысл, и иное содержание. Эти два крайних подхода обозначают, скорее, два полюса, между которыми колеблютея интерпретация и формализация (это видно, например, по тому, что психоанализ не решается сделать окончательный выбор между функционально-формальной гипотезой и топической гипотезой "двойной записи"). Один J- из них выявляет "сверхсказанное" фразы, а другой — ее "невысказанное". Отсюда стремление логики доказывать, что следует, к примеру, различать две пропозиции, соответствующие одной и той же фразе, и стремление интерпретационных наук доказывать, что любая фраза имеет в себе лакуны, которые следует заполнять. В результате методологически очень трудно придерживаться того, что говорится на самом деле, то есть придерживаться одной лишь записи сказанного. Это не получается даже у лингвистики (и в первую очередь у лингвистики), единицы членения которой никогда не находятся на том же уровне, что и сказанное.

Фуко отстаивает для себя право на совершенно иной проект: добраться до простой записи, где фигурирует сказанное, через позитивность "диктума", то есть, высказывания. Археология "не пытается очертить, обойти словесные речевые употребления, чтобы открыть за ними и под их видимой поверхностью скрытый элемент, скрывающийся в них или возникающий подспудно тайный смысл; однако высказывание не видимо непосредственно; оно не проявляется столь же явным образом, как грамматическая или логическая структуры (даже если последняя не полностью ясна, даже если ее крайне сложно разъяснить). Высказывание одновременно и невидимо и несокрыто" [21] . И на самых важных страницах своей книги Фуко доказывает, что никакое высказывание не может обладать латентным существованием, поскольку оно касается действительно сказанного; даже встречающиеся в высказываниях "пропуски" или пробелы не следует путать с "потайными" значениями, ибо они обозначают лишь присутствие высказывания в пространстве рассеивания, где образуется его "семейство".

[21]

A3,143/110. Например, история философии в том виде, как ее представлял себе Геру, состоит в том, чтобы придерживаться только этой записи, которая не видна и при этом не скрыта, и не прибегать ни к формализaцию, ни к интерпретации.

Напротив, если так трудно добраться до записи того же уровня, что и сказанное, то происходит это потому, что высказывание не дано непосредственно, а всегда прикрыто фразами и пропозициями. Следует обнаружить "цоколь" высказывания, отполировать, обработать, или даже придумать его. Придумав этот цоколь, следует вычленить три пространственных среза; и только в множестве, которое предстоит воссоздать, мы сможем обнаружить высказывание как простую запись того, что говорится. И только потом возникает вопрос, не предполагали ли интерпретации и формализации эту простую запись в качестве своего предварительного условия. Разве не бывает так, что запись высказывания (высказывание как запись) в определенных условиях оказывается вынужденной удваиваться, образуя другую запись, или проецироваться в пропозицию? Всякая надпись, всякая подпись отсылают к единственной записи высказывания в его дискурсивной формации: к архивному памятнику, а не к документу. "Для того, чтобы язык можно было исследовать как объект, разделенный на различные уровни, описываемый и анализируемый, необходимо, чтобы существовало некое высказывательное данное, которое всегда будет определенным и небесконечным: анализ языка всегда осуществляется на материале слов и текстов; интерпретация и упорядочивание имплицитных значений всегда основываются на ограниченной группе фраз; логический анализ системы включает в повторную запись, в формальный язык данную совокупность пропозиций" [22] .

[22]

EwaldF. Anatomic et corps politiques//Critique. P., 1975,p. 1229–1230.

В этом сущность конкретного метода. Разумеется, мы вынуждены начинать со слов, фраз и пропозиций. Только мы организуем их в определенный свод, меняющийся в зависимости от поставленной проблемы. Таково было уже требование школы «дистрибутивного анализа» Блумфилда и Харриса. Однако оригинальность Фуко состоит в способе, которым он определяет для себя свод слов и текстов: он исходит не из функции их частотности или лингвистических констант, не из личных заслуг тех, кто говорит или пишет (великие мыслители, знаменитые государственные деятели и т. д.). Франсуа Эвальд имел все основания отметить, что своды Фуко представляют собой "безреферентный дискурс" и что наш архивариус, как правило, избегает упоминать громкие имена [23] . Дело в том, что он, выбирает базовые слова, фразы и пропозиции не по их структуре и не в зависимости от того, кто является их субъектом-автором, а на основе той простой функции, которую они выполняют в своем "семействе": например, на основе правил помещения в психиатрическую лечебницу или в тюрьму; на основе армейских дисциплинарных уставов, или правил поведения в школе. Если мы будем продолжать задавать себе вопросы о критериях, которыми пользуется Фуко, то исчерпывающий ответ мы получим в книгах, написанных после "Археологии": выбранные для свода слова, фразы и пропозиции нужно искать в окрестностях диффузных очагов власти (и сопротивления), когда они вступают в действие при решении той или иной проблемы. Например, возьмем свод "сексуальности", относящийся к XIX веку: мы будем искать слова и фразы, которыми обмениваются в исповедальне, суждения, громоздящиеся друг на друга в учебниках казуистики, примем во внимание и другие очаги власти, такие как школы или общественные институты, связанные с рождаемостью и браками… [24] Этот критерий практически работает уже в "Археологии", хотя соответствующая теория появилась лишь впоследствии. Стало быть, составив свод (ни в коей мере не предваряющий высказывание), можно определить и тот способ, благодаря которому язык надстраивается над этим сводом, "падает" на этот свод: именно это и есть "бытие языка", о котором говорилось в "Словах и вещах", "присутствие языка", упоминаемое в "Археологии" и меняющееся в зависимости от каждой конкретной дискурсивной совокупности [25] . Это и есть безымянное бормотание, определяемое безличным выражением "говорят" и меняющееся в зависимости от рассматриваемого свода. Следовательно, мы в состоянии из-

[23]

Ср. ВЗ, "Побуждение к дискурсу". Лишь с появлением НН указанный критерий начал изучаться "в себе и для себя". Но проявляться он мог и прежде, без каких-либо логических ошибок.

[24]

A3, 145–148/111-114.

влечь из слов, фраз и пропозиций не смешивающиеся с ними высказывания. Высказывания не являются ни словами, ни фразами, ни пропозициями, а формациями, которые выделяются только из свода слов, фраз и пропозиций, когда субъекты фразы, объекты пропозиции и означаемые слов меняют свою природу, располагаясь внутри этого "говорят", распределяясь и рассеиваясь в толще языка. Согласно постоянному парадоксу Фуко, язык надстраивается над сводом лишь для того, чтобы стать средой дистрибуции или рассеивания высказываний, уставом естественным образом рассеянного "семейства". Весь этот метод чрезвычайно строг и с различной степенью эксплицитности проявляется на протяжении всего творчества Фуко.

Когда Гоголь писал свой шедевр, рассказывающий о записи мертвых душ, он объяснял, что его роман — это поэма, и указывал, почему именно этот роман непременно должен быть поэмой. Не исключено, что Фуко в своей археологии создает не столько дискурс о собственном методе, сколько поэму о своем предыдущем творчестве и достигает того уровня, где философия обязательно становится поэзией, поэзией того, что говорится, поэзией и бессмыслицы, и самого глубокого смысла. В какой-то мере Фуко может заявлять, что всю свою жизнь он писал только художественные произведения: ведь, как мы уже видели, высказывания напоминают грезы, и в них все меняется, словно в калейдоскопе, в зависимости от принимаемого для анализа свода и вычерчиваемой диагонали. Но если взглянуть на проблему иначе, то можно также сказать, что всю свою жизнь он занимался только документальным описанием действительности, используя реальный язык для описания реальности, так как в высказывании все реально и вся реальность там явлена.

Поделиться с друзьями: