Чтение онлайн

ЖАНРЫ

Делёз Жиль

Шрифт:

Никакая "эпоха" не предшествует ни выражающим ее высказываниям, ни заполняющим ее видимостям. Таковы два самых важных аспекта: с одной стороны, каждая страта, каждая историческая формация подразумевает перераспределение зримого и высказываемого, которое совершается по отношению к ней самой; с другой стороны, существуют различные варианты перераспределения, потому что от одной страты к другой сама видимость меняет форму, а сами высказывания меняют строй. Например, в "классическую эпоху" возникает приют для умалишенных как новый способ видеть и показывать душевнобольных, способ совершенно отличный от способов, существовавших в период Средневековья и в эпоху Возрождения; медицина же, со своей стороны (как и юриспруденция, законодательство, литература и т. д.), изобретает такой строй высказываний, в котором фигурирует неразумие как новое понятие. Если высказывания XVII века регистрируют безумие как крайнюю степень неразумия (ключевое понятие), то психиатрическая больница или тюремное заключение включают его в ансамбль представлений, в котором душевнобольные объединяются с бродягами, с нищими, с разного рода извращенцами. Здесь присутствуют некая "очевидность", историческая перцепция или же восприимчивость не в меньшей степени, чем дискурсивный строй [2] . Позднее, в других условиях, новым способом видеть и показывать преступление будет тюрьма, а новым способом выражения — преступная деятельность. Каждая страта состоит из сочетания двух элементов: способа говорить и способа видеть, дискурсивностей и очевидностей, и от одной страты к другой обнаруживается вариантность двух элементов и их сочетаемости. От Истории Фуко ожидает именно этой детерминации видимого и высказываемого в каждую эпоху, детерминации, выходящей за пределы типов поведения и ментальностей, а также идей, поскольку она делает их возможными. Но История отвечает только потому, что Фуко смог изобрести (несомненно, в связи с новыми концепциями историков) чисто философский метод задавать вопросы, метод новый и дающий новый импульс Истории.

[2]

Об "очевидности" в больнице XVII века, которая повлекла за собой впоследствии исчезновение "социальной чувствительности",

см. ИБ, 66 То же самое об "очевидности тюрьмы", НИ, 234.

"Археология знания" сделала методологические выводы и разработала обобщенную теорию двух элементов стратификации: высказываемого и зримого, дискурсивных и недискурсивных формаций, форм выражения и форм содержания. Тем не менее в этой книге, похоже, высказываемому отдается безоговорочное предпочтение. Пространства видимости обозначены только негативно, как "недискурсивные формации", расположенные в пространстве, которое является всего лишь дополнительным по отношению к полю высказываний. Фуко говорит, что между дискурсивными и недискурсивными высказываниями существуют дискурсивные взаимоотношения. Но он никогда не говорит, что недискурсивное можно свести к высказыванию, что оно является остатком или иллюзией. Существеннейшим вопросом здесь является вопрос о преимуществе: оно принадлежит высказыванию, почему — мы увидим потом. Но преимущество ни в коем случае не означает редукции. На всем протяжении творчества Фуко видимости так и останутся несводимыми к высказываниям, тем более, что они, кажется, испытывают явное пристрастие к активности высказываний. У "Рождения клиники" был подзаголовок — "Археология взгляда". Недостаточно сказать, что Фуко отверг этот подзаголовок подобно тому, как он всегда исправлял свои предшествующие книги. Мы должны спросить, почему он это сделал. Между тем, главной причиной его отказа от этого подзаголовка очевидно было убеждение в примате высказывания. Фуко все больше склоняется к мысли, что в его предыдущих книгах преимущество способов высказывания над способами видения или восприятия выражено недостаточно. Это его отрицательная реакция на феноменологию. Но для него предпочтительность высказываний вовсе не противоречит исторической нередуцируемости видимого. Высказыванию принадлежит первенство постольку, поскольку у видимого есть свои собственные законы, своя автономия, которая стимулирует его взаимоотношения с господствующим элементом, с самодостаточностью высказываемого. Именно потому, что высказываемому принадлежит первенство, видимое противопоставляет ему свою собственную форму, которая поддается определению, но не редукции. Места видимости у Фуко не обладают ни тем же ритмом, ни той же историей, ни той же формой, что и поля высказываний, и примат высказывания имеет ценность только здесь и постольку, поскольку оно реализуется в чем-то нередуцируемом. Забвение теории видимостей искажает историческую концепцию Фуко, искажает чем-то его мысль, и его концепцию мысли. Ее превращают в некий вариант современной аналитической философии, с которой у Фуко не так уж много общего (за исключением, может быть, философии Витгенштейна, если брать у Витгенштейна проблематику специфических отношений между видимым и высказываемым). Фуко завораживало все, что он видел, слышал или читал, а археология, как он ее понимал, представляет собой своего рода аудиовизуальный архив (начиная с истории наук). Фуко испытывал радость, формулируя высказывания и воспринимая их от других людей только потому, что им владела и страсть видеть: его характеризует прежде всего голос, но и глаза тоже. Глаза, голос. Фуко никогда не переставал быть видящим, и в то же время его философия была отмечена новым стилем высказываний: у его видения и у его философии была различная поступь, разный ритм.

Стратифицируемое не является косвенным объектом некоего знания, которое должно возникнуть позже, а составляет знание непосредственным образом: это урок вещей и урок грамматики. Вот почему стратами занимается именно археология: она не обязательно отсылает к прошлому. Это археология настоящего; в настоящем или в прошлом видимое подобно высказываемому: оба они представляют собой объект исследования, но не феноменологии, а эпистемологии. В "Истории безумия" Фуко критикует практику обращения к первобытному опыту по примеру феноменологов, или к вечным ценностям воображаемого, как это делал Башляр. В действительности, знанию ничего не предшествует, так как знание, из которого Фуко делает совершенно новое понятие, определяется присущими каждой страте и каждой исторической формации комбинациями зримого и высказываемого. Знание — это схема практического взаимодействия, "устройство", состоящее из высказываний и видимостей. Следовательно, под знанием нет ничего (хотя, как мы увидим, есть кое-что вне знания). Это значит, что знание существует лишь в зависимости от весьма разнообразных "порогов", которые маркируют соответствующее количество тонких слоев, разрывов и ориентации в каждой рассматриваемой страте. В этом смысле недостаточно говорить о "пороге эпистемологизации": последний уже ориентирован в направлении, ведущем к науке и пересекающем также собственный порог "научности", и, возможно, "порог формализации". Но и другие пороги, ориентированные иначе, также присутствуют в страте в достаточном количестве: пороги этизации, эстетизации, политизации и т. д. [3] Знание не является наукой и неотделимо от тех или иных порогов, с которых оно начинается, даже если оно представляет собой перцептивный опыт или ценности воображаемого, идеи эпохи или данные общественного мнения. Знание представляет собой единство страты, распределяющейся по различным порогам; сама же страта может существовать только как нагромождение этих порогов с различной ориентацией, и наука является лишь одной из таких ориентации. Существуют лишь различные виды практик или позитивностей, составляющие знание: дискурсивные практики высказываний, недискурсивные практики видимостей. Но эти практики всегда существуют под археологическими порогами, мобильное распределение которых создает исторические различия между стратами. Таков позитивизм или прагматизм Фуко; и у него никогда не было проблем, касающихся отношений между наукой и литературой, или между воображаемым и научным, или же между познанным и пережитым, потому что концепция знания пронизывала и мобилизовала все пороги, делая из них переменные страты как исторической формации.

[3]

A3, 236–255/180-194.

Разумеется, слова и вещи — чересчур смутные термины для обозначения двух полюсов знания, и Фуко как-то сказал, что название "Слова и вещи" следует воспринимать иронически. Задача археологии состоит прежде всего в том, чтобы обнаружить подлинную форму выражения, которую нельзя спутать ни с одним лингвистическим термином, как бы он ни назывался: означающее, слово, фраза, пропозиция, речевой акт. Больше всего возражений вызывает у Фуко Означающее: "…дискурс самоуничтожается в своей реальности, подчиняясь порядку означающего" [4] . Мы видели, что Фуко открыл форму выражения, выдвинув весьма оригинальную концепцию "высказывания" как функции, пересекающей различные единицы и вычерчивающей диагональ, более похожую на музыку, чем на означающую систему. Следовательно, слова, фразы и пропозиции нужно рассечь, дабы извлечь из них высказывания, как это делал Реймон Руссель, изобретая свой "метод". Но аналогичная операция необходима и для формы содержания; последнее является не в большей степени означаемым, чем выражение означающего. Оно уже не является и состоянием вещей, референтом. Видимости не смешиваются с визуальными или же, более обобщенно, с ощутимыми элементами, с качествами, вещами, объектами, сочетаниями объектов. Фуко создает тут функцию не менее оригинальную, чем функция высказывания. Итак, вещи следует рассечь, разбить. Что же до видимостей, то они не являются ни формами объектов, ни даже формами, которые обнаруживаются при соприкосновении света с вещью; это формы лучезарности, создаваемые самим светом и способствующие сохранению вещей или объектов лишь в виде молний, отблесков, мерцаний [5] . Таков второй аспект, обнаруженный Фуко у Реймона Русселя, который он, возможно, пытался найти также и у Мане. И если концепция высказывания показалась нам навеянной музыкой и более близкой к Веберну, нежели к лингвистике, то концепция видимого кажется нам красочной и близкой к Делоне, для которого свет был своего рода формой, создававшей собственные формы и движения. Делоне говорил: Сезанн разбил эту вазу для фруктов, и не нужно пытаться ее склеить, как это делают кубисты. Вскрыть слова, фразы и пропозиции, вскрыть качества, вещи и предметы — эта задача археологии двояка, как и попытка Русселя. Из слов и языка следует извлекать высказывания, соответствующие каждой страте и ее порогам, а из вещей и зримого нужно извлекать видимости, т. е. "очевидности", свойственные каждой страте.

[4]

A3,51.

[5]

PP. 140–141.

Для чего необходимо такое извлечение? Начнем с высказываний: они никогда не бывают скрытыми, но и никогда не прочитываются или даже не выражаются. Можно подумать, что высказывания часто бывают скрытыми, потому что представляют собой объекты маскировки, подавления или даже вытеснения из сознания. Однако, помимо того, что такой взгляд подразумевает неправильную концепцию Власти, он соответствует действительности лишь в том случае, если мы ограничиваемся словами, фразами и пропозициями. Именно это показывает Фуко в связи с сексуальностью, начиная с самых первых страниц "Воли к знанию": в викторианскую эпоху весь лексикон, относящийся

к сексуальности, был до такой степени запрещен, фразы метафоризованы, а язык настолько очищен, что можно было подумать, будто сексуальность вплоть до пришествия Фрейда была глубинной тайной, проникать в которую, позволяли себе лишь самые отважные и окаянные нарушители морали… На самом же деле ничего подобного не происходило, и никогда еще ни одна страта или историческая формация не способствовала в такой мере распространению сексуальных высказываний, определяя их условия, режимы, места, случаи их произнесения, возможных собеседников (к которым затем психоанализ добавит собеседников со своей стороны). Если не проследить за этим распространением видов сексуального дискурса, то нам никогда не понять роль Церкви после Тридентского Собора. "Под прикрытием заботы о языке, который старались очистить так, чтобы секс в нем больше не назывался прямо, секс был как бы взят под опеку дискурсом, который, третируя его, одновременно претендовал на то, чтобы лишить его какой бы то ни было неясности, равно как и какого бы то ни было подобия воли… Что же касается современных обществ, то они дали себе обет не то чтобы держать секс в тени, а, напротив, говорить о нем, но постоянно делая из него тайну". Короче говоря, высказывание остается скрытым, но только в тех случаях, когда не удается подняться до условий, допускающих его извлечение; а когда эти условия созданы, то оно, напротив, и зримо, и все говорит без утайки. Так

же обстоят дела и в политике: политика ничего не скрывает, ни в дипломатии, ни в правовой системе, ни в системе нормативных актов, ни в управлении государством, хотя каждый режим высказываний предполагает свой определенный способ взаимного перекрещивания слов, фраз и пропозиций. Нужно только уметь читать, как бы это ни было трудно. Тайна существует только для того, чтобы быть раскрытой, чтобы выдать самое себя. Каждая эпоха говорит и о самом циничном в своей политике, и о самом непристойном в своей сексуальности, что весьма снижает цену "нескромности". Любая эпоха говорит все, что может сказать, в зависимости от своих условий построения высказываний. Начиная с "Истории безумия", Фуко анализировал дискурс "филантропа", который освобождал сумасшедших от их цепей, не скрывая другого, более действенного, порабощения, на которое он их обрекал [6] . Все всегда, в любую эпоху проговаривается — это, возможно, наиболее важный исторический принцип Фуко: за занавесом нет ничего интересного. Вот почему важно всякий раз описывать занавес или цоколь, коль скоро ни за занавесом, ни под цоколем ничего нет. Возразить, что существуют скрытые высказывания, значит всего лишь констатировать, что в зависимости от политического режима или условий существования бывают разные говорящие и разные адресаты сообщений. Но говорящие и адресаты сообщений — это переменные для высказывания, находящегося в серии других высказываний, которые строго зависят от условий, определяющих само высказывание как функцию. Короче говоря, высказывания становятся читабельными или выразимыми только в зависимости от условий, делающих их такими и конституирующих их уникальную запись на "цоколе высказываний" (мы уже видели, что двух записей, одной явной, а другой — скрытой, не существует). Единственная запись, форма выражения, образуется из высказывания и его'условия: цоколя или занавеса. Фуко любил театр высказываний, скульптуру высказываемого, "монументы", а не "документы".

Каково наиболее общее условие построения высказываний или дискурсивных формаций? Ответ Фуко тем более важен, что он заранее исключает субъект акта высказывания. Субъект представляет собой переменную, или, точнее, ансамбль переменных высказывания. Это функция, производная от изначальной или от самого высказывания. "Археология знания" осуществляет анализ этой функциисубъекта: субъект представляет собой место или позицию, [6] Об "освобождений" сумасшедших Тьюком и Пинелем, см. ИБ, "Рождение сумасшедшего дома": речь идет о подчинении душевнобольных непрерывному "взгляду" и "суждению" (видимость и высказывание). То же самое с "гуманизацией" наказаний в XVIII веке: НН, "Обобщенное наказание". То же самое — о тенденции к отмене смертной казни, ВЗ, 181: речь идет о приспособлении наказания к Власти, которая теперь ставит своей целью, как правило, больше не выносить решений о смерти, но "руководить жизнью, контролировать ее".

которые сильно меняются в зависимости от типа, от порога высказывания, да и сам "автор" в некоторых случаях является не более, чем одной из таких возможных позиций. Для одного и того же высказывания возможно даже наличие нескольких позиций. Таким образом на первом плане оказывается некое "ГОВОРЯТ", безымянное бормотание, в котором размещаются позиции для возможных субъектов: "громкое, непрерывное и беспорядочное жужжание дискурса". Фуко несколько раз упоминает это громкое бормотание, в котором он сам желал бы разместиться [7] . Он противостоит трем способам разыскания истоков языка: либо через лиц, даже если это языковые личности или шифтеры (языковой персонологии, модели "я говорю", Фуко непрестанно противопоставляет предсуществование третьего лица, как "не-лица"); либо через означающее, как внутреннюю организацию, или первичное направление, к которому отсылает язык (лингвистическому структурализму, модели "это говорит" Фуко противопоставляет предсуществование некоего свода или совокупности определенных высказываний); либо через изначальный опыт, через первичную причастность к миру, который якобы, предоставил нам возможность о нем говорить и образовал из зримого основу для высказываемого (феноменологии, модели "Мир говорит", как если бы видимые вещи уже бормотали некий смысл, который нашему языку остается лишь подхватить, или как если бы язык опирался на выразительное молчание, Фуко противопоставляет природное различие между «видеть» и «говорить») [8] .

[7]

О субъекте высказывания, см.: A3, 121–126/91мотании, ср. начало ПД, начало и конец ЧТА.

[8]

Набросок этих трех тем, см.: ПД, 48–51. 96. А о великом бор-

Язык либо дан весь целиком, либо его нет вообще. Каковы же в таком случае условия формулирования высказывания? Это то «нечто языковое", та "сущность языка" или существо-язык, измерение, дающее язык и не совпадающее при этом ни с одним из направлений, к которым он отсылает. "Оставить в стороне его власть обозначать, называть, показывать, выявлять, его способность быть местом смысла или истины, и задержаться на моменте, — либо застывшем, либо включенном в игру означающего и означаемого, — который и определяет его единичное и ограниченное существование" [9] . Но что же придает конкретный смысл этому утверждению Фуко, что мешает ему впасть в общие рассуждения, феноменологические или лингвистические, что позволяет ему говорить о единичном и ограниченном существовании высказывания? Фуко близок к "дистрибуционализму" и, следуя методике "Археологии", всегда исходит из определенного и небеспредельного — каких бы разнообразных явлений он в себя ни включал — свода речей и текстов, фраз и пропозиций, сформулированных в ту или иную эпоху, в которых он пытается выделить высказывательные "регулярности". А раз так, то условия построения высказываний являются историческими, историческими являются и их "априорности": громкое бормотание, иначе называемое "существом-языком", или "чемто языковым", меняется с каждой исторической формацией и, несмотря на свой безымянный характер, сохраняет все же свое своеобразие, остается "загадочной и шаткой сущностью", которую невозможно отделить от того или иного исторического режима. У каждой эпохи свой способ сборки языка, зависящий от корпуса ее высказываний. Например, если сущность языка в классическую эпоху предстает вся целиком в своем отображении в виде координатной сетки, то в XIX веке она, напротив, выходит за пределы репрезентативных функций, рискуя потерять единство отбора ради того, чтобы обрести его в другом месте и в ином режиме, в литературе как в новой функции ("человек был фигурой в промежутке между двумя модусами бытия языка"…) [10] . Следовательно, историческая сущность языка никогда не собирает его в интериорности учреждающего, изначального или же попросту посредничающего сознания; напротив, она образует форму экстериорности, в которой рассредоточиваются, чтобы появиться, и рассеиваются вы-

[9]

A3, 145–148/112: это основной текст, посвященный теме "есть нечто языковое", и сюда можно добавить всю заключительную часть СВ (о "сущности языка", 316–318, 395–397; а также 57–59).

ю СВ, 313–318 (о функции новой литературы как способа сборки языка, СВ, 59, 313, ЖПЛ, 28–29).

оказывания из анализируемого свода. Это дистрибутивное единство. "A priori позитивностей — это не только система темпорального рассеивания, но и преобразующая совокупность"''.

Все, что мы только что сказали о высказывании и об условиях его формулирования, необходимо отнести и к видимости. Ибо какими бы несокрытыми ни были видимости, они, тем не менее, не являются ни непосредственно зримыми, ни видимыми. Они бывают даже невидимыми, если ограничиваться объектами, вещами и ощутимыми качествами и не подниматься на уровень, который позволяет их увидеть. Если же вещи закрываются, то видимости расплываются и мутнеют до такой степени, что "очевидности" становятся неуловимыми для другой эпохи: когда классическая эпоха объединила в одном и том же месте душевнобольных, бродяг и безработных, "то, что для нас является всего лишь недифференцированной чувствительностью, несомненно, было для человека классической эпохи четко артикулированным восприятием". Тем не менее, условия, при которых передается видимость, не представляют собой субъективного способа видения: видящий субъект сам является местом в видимости, функцией, производной от видимости (таково, например, место короля в представлении классической эпохи или место какого-нибудь наблюдателя в режиме тюрем). Нужно ли в таком случае упоминать установки воображения, которые ориентируют восприятие, или игру ощущений, которые образуют "перцептивные темы"? Именно динамический образ или динамика чувственного восприятия конституируют условия порождения видимого, и Фуко в "Истории безумия" порой выражается в духе Башляра [12] . Однако он достаточно быстро находит иное решение. Если архитектурные ансамбли, к примеру, — это видимости, места видимости, то причина этого заключается не только в том, что они представляют собой сооружения из камня, то есть являются схемами взаимодействия вещей и сочетаниями качеств, ~~ п A3, 168/128.

[12]

См., в частности, ИБ, главу "Образы безумия", где упоминаются "по"УПерцептивные и полувоображаемые законы качественного мира".

но прежде всего в том, что они предстают как формы освещения, распределяющие свет и тень, непрозрачное и прозрачное, зримое и незримое и т. д. На ставших знаменитыми страницах "Слов и вещей" картина Веласкеса "Менины" описывается как режим света, открывающий пространство классической репрезентации и распределяющий в нем то, что видно, и тех, кто видит, взаимосвязи и отражения, вплоть до места самого короля, которое, может быть, лишь индуцировано как нечто внешнее по отношению к картине (разве не иной режим освещения описывала уничтоженная рукопись о Мане, с совершенно иным использованием зеркала и другой дистрибуцией отражений?). Со своей стороны, книга "Надзирать и наказывать" описывает архитектуру тюрьмы, ПаноптиКУ) как световую форму, которая затопляет светом расположенные на периферии камеры и оставляет непрозрачной центральную башню, таким образом, распределяя, с одной стороны, узников, которые оказываются видимыми, не видя при этом сами, и с другой — наблюдателя, который видит все, сам оставаясь невидимым. Подобно тому, как высказывания неотделимы от политических режимов, видимости неотделимы от машин. Дело вовсе не в том, что любая машина является оптической, а в том, что именно подобного рода сочетание органов и функций и дает возможность что-то увидеть, высветить, вьмвить ("машина-тюрьма" или, скажем, машины Русселя). Уже книга "Реймон Руссель" давала наиболее общую формулу: первичный свет, открывающий вещи и выявляющий видимости как вспышки и мерцания, как "вторичный свет" [13] . А у "Рождения клиники" вполне мог бы быть подзаголовок "археология взгляда" в зависимости от того, насколько каждая медицинская историческая формация сама модулировал^ первичный свет и образовывала пространство видимости болезни, стимулируя мерцание симптомов, то развертывая двухмерную картину болезни в клинической области, то вновь свертывая симптомы в патологической анатомии и порождая третье измерение, которое придает взгляду глубину, а недугу — объем (болезнь как "аутопсия" живого).

[13]

РР, 140.

Поделиться с друзьями: