Гарем Ивана Грозного
Шрифт:
– А это еще кто? Сестра твоя? Чего она в портках щеголяет?
– Сестра-а? – вытаращила глаза Анхен. – Скажешь тоже, сударь! Это ведь вьюноша молодой, Сенька его зовут.
– Может, брат? – предположил Годунов – да так и взвился: – Уж не он ли палку мне в седло сунул?!
– Успокойся, сударь, Сенька тут ни при чем, – остановила Анхен его порыв преследовать рыжего парнишку. – Никакой он мне не брат, просто таскается, как пришитый, следом. Куда ни пойду – он тут как тут: на базар ли, в церковь ли…
– Зазнобила сердце молодецкое? – с приличной разговору улыбочкою поиграл глазами Борис.
– Молодецкое, скажешь
В голосе Анхен звучало вполне взрослое осуждение детских забав, хотя, сколько успел заметить Годунов, парень был ее сверстником.
– А за мной он бегает небось потому, что рыжий, как и я. Нас, рыжих, немудреные люди опасаются… может, и правильно делают, – глаза ее лукаво сверкнули. – Вдобавок Сенька, говорю, тоже сирота. Ну, у него хоть дед живой, а у меня вовсе никого, ни брата, ни сестры. Я одна у батюшки с матушкой была дочка. Батюшка-то с Казанской войны, на которой он князя Михайлу Воротынского от татарской стрелы заслонил и в себя ее принял, воротился едва жив, даже и не знаю, как у него сил хватило меня родить.
– Что-о? – изумился Годунов. – Твой отец – казанский герой, спасший жизнь Воротынского? Так отчего ж ты в Болвановке обретаешься, а не живешь под опекою князя?
– Э-эх! – горестно махнула рукой Анхен. – Нужна я ему! Хоть совсем дитя была, а очень хорошо помню, как отец горевал: князь-де бросил его кровью истекать, ни словечком ни разу о нем не спросил, не позаботился, жив ли тот ратник Васильчиков, что от смерти его отвел. Небось батюшка вовсе помер бы в той Казани, когда б среди пленников не сыскалась добрая душа, о нем не позаботилась. Это и была моя мать – знахарка знатная. Ну и сам посуди: если князю наплевать было на своего спасителя, то что ему в какой-то девчонке?
Годунов задумчиво кивнул. Всем было известно: Воротынский отличался поразительной храбростью и талантами замечательного полководца, однако, как все истинные воины, был очень жесток и искренне полагал, что люди рождаются на свет лишь для того, чтобы быть убитыми на поле брани. Рассказывали, что какое бы то ни было милосердие, к чужим ли, к своим, было ему совершенно чуждо. Небось и думать позабыл про какого-то там Васильчикова!
Анхен в очередной раз отмахнулась от докучливого Сенькиного взора и даже погрозила мальчишке кулаком. Тот сморщился весь, словно древний старикашка, причем Борису даже показалось, что в глазах его заблестели слезы, и уныло скрылся за забором.
Годунову стало посвободнее. Все-таки он намеревался поговорить с Анхен на весьма щекотливую тему, и чужие уши были здесь ни к чему.
– Крутенько ты с ним управляешься, – усмехнулся, поджимая губы. – Неласково.
– Это я лишь при тебе, – фыркнула Анхен. – А так-то могу из Сеньки какие угодно веревки вить. Не раз говорил, за меня-де, за поцелуй один душу дьяволу заложит. Он, Сенька, блажной, дурковатый. Кто его приголубит, он за того утопится, вот те крест святой! Каждому небось
охота, чтоб его голубили.Она вздохнула так глубоко, что в тонком ее горлышке что-то жалобно пискнуло. Борис невольно растрогался.
– Эх ты, бедолага, – сказал, с жалостью глядя на девушку. – Неприкаянная! Живешь ни там, ни сям, ни дома, ни родни, ни даже веры своей…
– Чай, не одна я такая, – усмехнулась Анхен. – Вон, герр Бомелий – тоже никому не свой, ни нашим, ни вашим. Русские его сторонятся, как иноземца, да и в Болвановке он чужой.
У Годунова ёкнуло сердце. Все это время, не отдавая отчета даже себе, он хотел навести разговор именно на Бомелия, – и вот, пожалуйста.
– Ну какой же он там чужой? – сказал со всем возможным простодушием, делая большие глаза. – Чай, сам немец!
И ему показалось, будто глядится в зеркало: глазки Анхен сделались большими-большими, глупыми-глупыми, она мгновенно надела личину точно такого же детского простодушия и тоненьким, дурацким голоском прочирикала:
– Ну и что? Бомелий ведь в русскую веру перешел. Думаю, он это от немцев скрывает: никогда не появится в Болвановке в час богослужения. Конечно, с пастором он всегда раскланивается, и пиво с ним пьет, и в кирху к нему заглядывает, особенно когда гости туда приезжают неведомые…
– Что за гости? – мгновенно насторожился Годунов.
– Да Бог их весть, – пожала плечами Анхен. – Видать, торговые люди, какие-то купцы, потому что их провожатые всегда у моего хозяина, у Иоганна, останавливаются. А господа непременно в кирху идут, к ним туда же и герр Бомелий захаживает. Хотя нет, – покачала она головой, – едва ли они торговцы, слишком уж скромно одеты. Из всех украшений только и есть, что перстень. Правда, перстень хорош! Тяжелый, золотой, с печаткою. А на печатке щит, по нему же змея извивается. А до чего смешно гости с Бомелием разговаривают! Приезжий ему: «Ад майорем деи глориам!» Ну и герр Бомелий то же: «Ад майорем деи глориам!» Тарабарщина какая-то, будто считалочка!
Годунов нахмурился. Анхен не зря заговорила об этой тарабарщине: девка слова в простоте не вымолвит. Значит, надо к ее болтовне прислушаться повнимательнее.
Стало быть, дохтур Елисей захаживает в кирху… ай-я-яй, неладно! Православному в чужеземный храм являться грех. Но этому особенному человеку прощается очень многое из того, чего государь не спустил бы никому иному. И встречи с иноземными гостями могут быть объяснены весьма просто: его лекарскими делами. Но вот эти непонятные слова, которые дважды произнесла Анхен, они отчего-то засели в голову Годунова, отчего-то тревожат… он их слышал уже, но когда, где?
Вспомнил! Незадолго до новгородского похода Висковатый Иван Михайлович, ныне покойник, докладывал государю о том, что в Вильне открылась школа игнатианцев – последователей какого-то испанского попа Игнатия Лойолы. Дескать, этот католический орден, называющий себя еще иезуитским, который образовался каких-то тридцать с лишком лет назад в Париже, уже распространился на пол-Европы. Собрались там люди умнейшие и упорнейшие, задача их одна: насаждение беспрекословного подчинения главе ордена, все равно как царю великому и самодержавному, и все у них во славу Господа делается. Так и говорится ими при всяком удобном случае: «Ад майорем деи глориам!», что означает: «Для вящей славы Божией!» Ну а знак самого Лойолы и всего ордена – змея и лебедь на щите.