Чтение онлайн

ЖАНРЫ

Гарики из Иерусалима. Книга странствий
Шрифт:

А вот, к примеру, проза, вполне достойная Зощенко: «Я страдаю половой слабостью по месту жительства».

Где собраны сейчас, пропали или нет высокие все эти образцы тогдашнего мышления нашего? Надеюсь, что их кто-нибудь собрал. И был я поражен, открыв когда-то россыпи не хуже, сделанные в камне — на могильных плитах и памятниках. Я уже писал об этом в книге «Пожилые записки», несколько из эпитафий тут я повторю. Ибо куда более, чем длинная статья по социальной психологии, о нас такая надпись говорит: «Спи спокойно, дорогой муж, кандидат экономических наук!»

Известна уже века два эпитафия в стихах, кочующая по разным кладбищам:

Моя жена в могиле сей — какой покой и мне, и ей!

Заказывают надписи, не думая обычно, как они прочтутся посторонними глазами.

«Ты ушла от нас так рано, дорогая мамочка! Благодарные дети».

«Какой светильник разума угас! От института низких температур».

«Защитникам города Старая Русса от немецко-фашистских захватчиков».

«Абрам Меерзон внезапно ушел

от жены

от детей

от родственников».

В двадцатые годы кто-то собирал эпитафии, и время, отразившееся в них, уже звучит для нас высокой прозой.

«Упокой Господи обманутый Врангелем прах казака Семена Кувалдина,

вернувшегося в лоно Советской власти и во царствие Твое».

«Здесь упокоен бывший раб божий, а теперь свободный божий гражданин Никита Зощенков 49 лет».

«В этой могиле неподвижно лежит тело орла боевого Ивана Кочеткова 28 лет. Мир его воинственному праху».

А в Александро-Невской лавре в Питере такие эпитафии дышат совсем уж давним, невозвратно сплывшим временем.

«Майор… в приватной жизни был неизъяснимо приятен».

«Здесь покоится прах портупей-юнкера Орлова-Денисова. Жизнь его прекратилась от чрезмерного прилежания к наукам и отличного к службе усердия…»

«Путеводитель и пилот — зачем оставил ты сирот?»

А современные — уже совсем иные.

«Дорогому мужу — от дорогой жены».

«От жены и Мосэнерго».

«Брату Моне от сестер и братьев — на добрую память».

Тут у нас в Иерусалиме недавно умер один очень хороший человек, и незадолго до смерти он сам себе написал эпитафию. Теперь она высечена на его могильной плите:

Я вас любил, и вы меня любили, спасибо вам, что вы меня похоронили.

И тут меня внезапно прихватила странная тоска, мне показалось вдруг, что я каким-то образом кладбищенский покой этих людей затронул и нарушил. Я это поздним вечером пишу, в такое время обостряется присущее нам всем мистическое чувство — словом, больше я цитировать не стану эпитафии, надерганные мной за много лет из путешествий собственных, читательских записок, разных книг и переданные устно. И только напоследок расскажу о надписях на камне, неизвестных в мире почти никому, да к тому же еще хранящихся под землей. Имя покойника уже и без меня мусолится людьми почти сто лет, и он не похоронен даже — словом, я о Мавзолее Ленина. В двадцать седьмом году, когда строили сегодняшнего вида Мавзолей (взамен былого деревянного), в Мосстрое запросили для работы лучших каменщиков. Ими оказались молодые евреи, незадолго до того приехавшие в Москву хлопотать об отъезде в Палестину. А пока они работали, чтобы кормиться, и репутация у них была отменная. Они и делали фундамент Мавзолея. А республик в это время в молодой империи было — не помню, сколько точно, а вот присланных от них больших камней — было тринадцать. Чтобы положить их в основание этого великого сооружения эпохи. А собравшиеся на Святую землю молодые евреи, как-то свое участие отметить желая, на всех этих камнях выбили свои имена. На иврите, разумеется. По окончании работы им позволили уехать, и один из них в своих воспоминаниях об этом случае позднее написал. А я сейчас об этом вспомнил как о важном аргументе в пользу перезахоронения Ильича. А то и мне немного неудобно. Ах, люди, люди…

Парк культуры вечного отдыха

Всю жизнь я обожал, когда меня развлекали. И хотя сам с большой охотой несу в застолье всяческую чушь, но если попадается коллега-краснобай, я благодарно умолкаю, и не сыщешь на белом свете более отзывчивого слушателя. А если где-то мне известно какое-то развлекательное заведение, то посетить его — полное для меня счастье. В американском Диснейленде есть так называемый «Дом с привидениями» — там прямо в прихожей тебе вслед оборачивается мраморный древнегреческий бюст, а со стены портрет неведомого предка вдруг подмигивает одним глазом — свой восторг по этому поводу я буду помнить всю оставшуюся жизнь. А когда я там же плыл по маленькой подземной речке на специальной утлой лодочке, и с берега тянули ко мне руки изумительно одетые чучела пьяных пиратов, то душа моя пела и гуляла. Впереди меня слышались какие-то неясные крики ужаса и восторга, но вода и своды подземелья поглощали их, а вскоре к этому же повороту выплыл и я. Там на стене передо мной огромное явилось зеркало, и я увидел, что я в лодке не один: обхватывая мои плечи, тесно прижималось ко мне огромное зеленое чудовище из страшных детских снов — почти бесформенный комок ярко-зеленых водорослей, но с руками, обнимавшими меня. Как я кричал! И сколько было счастья в этом крике! Никакому горьковскому буревестнику не снился такой крик.

Но это детский Диснейленд, а в таком же взрослом побывали мы с женой только несколько лет спустя. Он в том же Лос-Анджелесе находится и называется по имени знаменитой киностудии «Юниверсал». Там довольно скоро усадили нас на некий специальный автобус и повезли вдоль бесчисленных павильонов, где проходили и проходят киносъемки. Мы ехали по улочкам немецких, французских, мексиканских и еще каких-то городов, и я впервые с удивлением узнал, что американские киношники часто не ездят на съемки в разные страны, а просто строят павильоны, в точности воспроизводящие местность. В небольшой такого рода деревушке показали нам сезон дождей: там высились между домов столбы, неотличимые от уличных фонарей, только гораздо выше, и из их верхушек вдруг забила, как из душа, вода, всюду немедля появились лужи, грязь и мелкие ручьи. Но гид автобуса предупреждающе сказал нам грозным тоном, что в предгорьях уже движется лавина, и откуда-то из-за угла на наш автобус понесся шумный поток выше человеческого роста. Он бурлил по улице, сметая все живое, попадись это живое на пути, и не успел никто из женщин вскрикнуть от ужаса, как эта грозная лавина грязи и воды куда-то сгинула в невидимый нам водосток, чуть-чуть не захлестнув наш автобус. А через пять минут мы въехали на дивной красоты деревянный мост над пропастью — мне что-то не внушает этот мост доверия, успел сказать наш гид, — и мост обрушился под нами. Наклонившись ощутимо, корпусом заваливаясь назад, наш автобус чудом выехал с него, чуть повернул, и мы уже со стороны смотрели, как на наших глазах мост восстанавливал свою конструкцию. Нам объяснили, что удачные трюковые сооружения из разных фильмов остаются здесь со всеми своими тайными механизмами, так что нам предстоит еще не одно приключение. Мы с женою молча переглянулись: я смотрел с собачьим восхищением, жена моя (поскольку смотрела на меня) — снисходительно. Мы поравнялись вскоре со стеной какого-то многоэтажного дома, где все окна были затемнены, как во время воздушной тревоги. Но в одном окне вдруг показалась женщина и крикнула отчаянно: он падает! Мы ясно рассмотрели, что это был большой телеэкран, однако же огромный военный вертолет, рухнувший буквально в полуметре от автобуса, был настоящим! И взорвался! Появились всюду струи огня, невидимые нам сотни зажигалок отмеряли свое рассчитанное пламя, и это было очень впечатляюще. Я понимал, что дальше будет пуще, я был счастлив. Следующий подвесной мост через глубокий ров держался весь на толстых проволочных канатах, выглядел массивным и надежным. Но появившаяся вдруг чудовищная обезьяна принялась раскачивать его, как детскую игрушку. Морда у обезьяны была вровень с автобусом и не менее

его размером, у нее вращались бешено огромные глаза, и разевалась пасть с чудовищными клыками, и гигантские кисти волосатых рук держали опорные стойки моста, как карандаши. Из поразительного материала была сделана она: полное ощущение какой-то великанской грубой кожи. Но мы спаслись, однако, вскоре въехав в надземную (но крытую) станцию метро. Во время землетрясения, печально сказал гид, самое опасное — оказаться в метро. Вот тут оно, естественно, и началось. Довольно крепко нас тряхнуло, и не выдержала, звучно и кошмарно обвалилась массивная бетонная плита перекрытия. А падая, она свалила столб с огромным трансформатором. Столб рухнул и пополз к нашему автобусу, остановившись в метре от него. Под перекрытие влетел большой городской автобус, перевернулся, как споткнувшийся, и загорелся. Языки пламени уже плясали всюду, и прямо в этот ужас въехал встречный поезд, опрокинувшийся набок на платформу. А откуда-то из трещин и разломов хлынула вода таким потоком, что снесла бы наш автобус, как спичечный коробок, не провались эта стена воды и грязи прямо перед нашим носом. И мы спокойно поехали дальше. На берегу большого тихого озера просто нельзя было не тормознуть, настолько тихо и прекрасно было все вокруг. На темно-синей глади воды замечательно смотрелась одинокая лодчонка и рыбак во вьетнамской плетеной шляпе с удочкой в руках. Но вдруг невидимое что-то из-под воды с невероятной силой всосало рыбака вместе с лодкой, и в воздух брызнул с этого места метровый фонтан крови. Если не видеть это каждый день, меланхолически сказал наш гид, то просто ужас как страшно. И в ту же секунду из воды взвилась с дикой силой, пронесясь мимо наших глаз и чуть ли не обрызгав нас, немыслимых размеров рыба — явно та, что заглотила рыбака. Но промахнулась, не схватив автобус, и плюхнулась в воду, звучно клацнув жуткими зубами. Тут уж крик издали все. А лично я — вспотел от наслаждения.

Поездка кончилась, и с просветленными помолодевшими лицами мы все отправились искать другие приключения. Их было вдосталь в этом специальном заведении.

После мы сидели в кафе, где висели на высоких стенах десятки живописных полотен (и любое можно было купить, выставка постоянно обновлялась), ели итальянские макароны с грибами, я еще по жадности заказал себе креветки, их в Израиле вволю не поешь, и с благодушным сожалением сетовали, что всего не посмотрим — надо было ехать дальше. Тут я вышел покурить — американцы совсем сошли с ума, курить было нельзя уже почти нигде, зажмурился от солнца, и поплыло на меня одно давнишнее воспоминание. Я даже понимал, что в час такого полного блаженства не могло оно не всплыть и не явиться. Тем более что минуло как раз двадцатилетие той ночи.

Было это в ночь с пятого на шестое декабря семьдесят девятого года. В темной, одновременно холодной и удушливой (нас там человек пятнадцать было вповалку) камере предварительного заключения в городе Дмитрове, что под Москвой. Меня только что до позднего вечера держал у себя в кабинете начальник городской милиции — он лично вел мое дело, и сегодня его душевный садизм был, очевидно, крепко утолен. Со сладострастием и смаком излагал он мне, что следствие окончено, что получу я пять лет лагеря, после чего в конце этого срока на меня возбудят дело по найденной антисоветской литературе и прибавят мне еще семь лет. А что не сразу — это для того, чтобы больший срок по второму делу не поглотил меньший, по первому, а чтоб они сложились. А после второго срока мне автоматически будут полагаться пять лет «по рогам», то есть запрещение жить в больших городах. И таким образом, журчал он медленно и вкусно, вы прибавьте себе, Игорь Миронович, семнадцать лет, которые из вашей жизни мы вычеркиваем, и подумайте, как вы будете к тому времени выглядеть и чувствовать себя. А далее не поленился и подробно описал, как буду я выглядеть после стольких лет неволи. Покуда я сидел в его кабинете, я держался хорошо — мне это было видно по тому, как таяла его вежливость и возрастала нескрываемая ярость. Я почти все время улыбался и ушел, с улыбкой ему кивнув от дверей, — это был единственно доступный мне вид прощальной пощечины. В камере я покурил, но, очевидно, выглядел уже неважно, мне никто ни одного вопроса не задал, только молча сдвинулись, давая место лечь. И я почти всю ночь не спал. То представлял себе, каким я стану, то прикидывал, смогу ли вообще такие годы протянуть. Потом я стал, естественно, раздумывать над тем, имеет ли вообще смысл их тянуть, довольно быстро и легко решил, что нет. Но оборвать решил уже потом, где-нибудь в лагере, чтоб не доставить удовольствие тому животному, что только что меня подталкивало к этому. А поскольку я в эти часы еще прикидывал, как тяжко будет близким в эти годы, то довольно много всякого перемолол в воображении — даже устал под утро. И уснул. А вскоре любопытство к новой жизни так эту идею растопило, что я сам о той ночи отчаяния и слабости вспоминал с интересом и изумлением. Пять лет я им отдал в итоге, только весьма полезны для души оказались эти годы, за которые я в результате благодарен этим нелюдям, — вот парадокс, найти бы мне слова для описания…

И тут я сигарету докурил.

А много лет спустя после той ночи посчастливилось мне побывать в Бутырской тюрьме. Уже вовсе был в ином я качестве — снимался фильм, по ходу которого (придумка сценариста) должен я был рассказывать свои байки в тюремных стенах. А Бутырка с неких пор вступила на вполне разумный коммерческий путь: за деньги (весьма немалые) туда можно было на четыре часа прийти с кинокамерой и в сопровождении дежурного офицера побродить по этажам и во дворе. Впрочем, начали мы съемки еще при входе: кто-то местный из начальства строгим тоном нам сказал, что в административном корпусе снимать ни в коем случае нельзя. И тут же я услышал, как у оператора на уровне колена ровно застрекотала камера. Для творческого человека нет сильнее стимула, чем запрет, подумал я одобрительно. Нас опекал очень симпатичный капитан средних лет, знаток Бутырской тюрьмы и вообще энтузиаст тюремного дела (нет-нет, не было в нем ни капли садизма, просто по душе пришлась ему его профессия, и по-мужски добросовестно он к ней относился). Он знал Бутырку современную, а я довольно много знал о Бутырке двадцатых годов (ибо общался много с бывшими зэками), и мы с ним очень интересно собеседовали, переходя для съемок в разные помещения — пустующие камеры, прогулочные дворики, отстойник для собирания этапа, даже карцер. Мы были в зале, где в двадцатом году всю ночь пел Шаляпин (он перед отъездом испросил позволения провести новогоднюю ночь с людьми, ввергнутыми в узилище, и ему разрешили), мы ходили по тюремному музею в Пугачевской башне (тут когда-то клетку с Пугачевым охранял всю ночь Суворов с шашкой наголо), я с интересом поддерживал разговор, исправно и послушно излагал заказанные байки — и с недоумением вслушивался в свои душевные ощущения. Их не было. Ни боли, ни страха от кошмарных этих стен, ни даже — очевидно, стыдно сознаваться в этом — острого сочувствия к тем, кто за железными дверьми сейчас сидел. Я был сторонним равнодушным посетителем.

А когда уже мы выходили из последней двери и замок ее за нами громко лязгнул, ощутил я облегчение внезапное и со счастливой глупой улыбкой совершенно машинально произнес: «Свобода!»

В двух метрах от меня толкал тележку с огромной бадьей тюремной баланды невысокий мужичок восточного вида — заключенный из тюремной обслуги. Услыхав мой возглас, он остановился и приветливо меня спросил:

— Освобождаешься?

— С концами! — радостно ответил я.

— Больше не попадайся, — посоветовал он.

Поделиться с друзьями: