Гауляйтер и еврейка
Шрифт:
Со вчерашнего дня он ломал себе голову, как привлечь это восхитительное создание. Что сделать это будет нелегко, он понял с первого взгляда. Ему нравилось ее прямодушие, ее такт, беззаботность и особенно ее задушевный смех. Прежде всего надо почаще встречаться с нею, с девушкой, похожей на итальянскую мадонну. И вот случай приходит ему на помощь.
— Стойте, стойте! — повторил он и подошел к окну, чтобы закурить сигарету. Потом обернулся и сказал: — Мне дали поручение следующим летом съездить в Италию. Как было бы хорошо, если бы вы к тому времени обучили меня немного итальянскому языку. Надо знать хоть несколько слов, чтобы не чувствовать себя совсем дураком. Хотите?
Марион растерянно посмотрела на него. Она не могла принять предложение гауляйтера, но не знала, в какой форме отклонить его.
Румпф рассмеялся.
— Отчего вы колеблетесь? — спросил он. — Вы меня боитесь? Это смешно. Я всегда буду относиться к вам с должным уважением. Я знаю вас, фрейлейн Фале, и знаю вашего отца.
Марион покраснела. Ей сразу стало ясно, как она должна поступить.
— Моего отца? — И она кивнула головой в знак согласия. — Хорошо, попробуем.
В темно-голубых глазах Румпфа блеснула радость. Он пожал ей руку.
— Благодарю, — сказал он. — Вам придется пустить в ход весь ваш педагогический талант, ибо перед вами ученик, которому вечно некогда. Начнем через неделю. В это же время? Идет! А теперь выпьем по рюмочке ликера!
Они еще немного поболтали о теннисном клубе и других спортивных обществах в их городе.
— Только не подумайте, что я вас выспрашиваю. Для этой цели у меня имеются специальные люди.
Зазвонил телефон, и Марион поднялась.
— К сожалению, мне пора. Прошу прощения, — сказал гауляйтер.
Он вышел с Марион в переднюю и крикнул старому камердинеру:
— Вы пров о дите даму до ворот.
«Терпение, терпение», — думал он, глядя вслед Марион.
За это время совсем стемнело, поднялась вьюга. У ворот стояла серебристо-серая машина; из темноты к Марион приблизилась какая-то фигура. Это был Мен.
— На меня возложена честь проводить вас домой, — сказал он.
— Благодарю, — ответила Марион. — Но мне всего-несколько минут ходьбы.
Мен преградил ей дорогу.
— Вы видите, какой снег идет! Очень прошу вас, — настаивал он. — Мне приказано довезти вас до дверей вашего дома.
Через несколько минут они уже были в Амзельвизе, и ротмистр Мен, снова сославшись на приказ, передал Марион несколько веток белой сирени.
Она вошла в кухню в весьма приподнятом настроении. Внимание, которое ей оказал гауляйтер, подчеркнув этим свое к ней расположение, невольно радовало Марион. Всякой девушке приятно, когда ей оказывают внимание.
— Ты, я вижу, развеселилась? — заметила Мамушка, настроенная отнюдь не весело. Она подозрительно взглянула на сирень.
Марион рассмеялась.
— У меня достаточно причин для этого! — воскликнула она. — Кажется, я понравилась высокопоставленной особе!
— Боже мой!
Марион опять засмеялась. Как же не радоваться, ведь это обстоятельство, может послужить на пользу школе, да и всем им вообще.
— Разве ты не понимаешь?
Ей пришлось, конечно, рассказать все впечатления этого дня до мельчайших подробностей. Она сделала это с большим юмором, надламывая и бросая в огонь одну за другой ветки сирени.
— Мне жаль чудных цветов! — негодовала Мамушка. — Чем провинилась бедная сирень?
Цветы обуглились и сгорели; Марион принялась мешать в печке щипцами.
— Мало ли о чем приходится жалеть на этом свете, — ответила она. — Я, например, жалею людей за то, что они вынуждены лгать и лицемерить.
Несколько дней спустя медицинский советник Фале получил в высшей
степени учтивое письмо от директора больницы, доктора Зандкуля, того самого, который написал отвратительную книгу о евреях. Директор сообщал, что он счастлив снова передать высокочтимому ученому его исследовательский институт и все права на него. Он просил только, чтобы в экстренных случаях больнице предоставляли возможность пользоваться институтом, ибо исследовательский институт при больнице, строительство которого только что утвердил господин гауляйтер, будет готов лишь к следующему лету.— Ну вот, и в наше время еще возможны чудеса, — сказал счастливый Фале. — Кто знает, быть может, они еще образумятся.
— Безумцы, сумасшедшие, одержимые! Даю вам слово, профессор, их еще сошлют на Чертов остров, и они там поубивают друг друга.
— Дай-то бог, Гляйхен! — сказал Вольфганг из своего угла.
Была уже поздняя ночь.
— Чешскому президенту они, должно быть, всыпали яд в вино, а может быть, они его усыпили хлороформом! Скандал за скандалом! Вот увидите, профессор, завтра из Праги по телеграфу раздастся крик о помощи, как в свое время из Вены. Бьюсь об заклад! На что хотите! Ложь, обман, коварство, низость куда ни глянь!
— Пейте, Гляйхен! — сказал Вольфганг и громко рассмеялся, когда тот в отчаянии воздел руки к небу.
Гляйхен, всегда спокойный и превосходно владевший собою, сегодня был в бешенстве. Он ходил большими шагами по мастерской и говорил громко, отчетливо, точно перед многолюдным собранием. Он скандировал каждый слог, каждый звук, в каждом его слове чувствовалась искренняя, глубокая убежденность.
Его серые непроницаемые глаза, в которых обычно только тлел огонек, запылали, когда он продолжал:
— Подлецы! Что они сделали с немецким народом! Они раскололи его на национал-социалистов и беспартийных, которые хотят отмежеваться от этого позора! Раскололи по религиям и расам! Вместо того чтобы развивать положительные черты в народе, они потворствуют всем дурным: ложному национализму, фетишизации мундира, тщеславию, страсти к орденам, патологической потребности во внешнем блеске, милитаристскому честолюбию!
Гляйхен остановился и в отчаянии тряхнул седой головой.
— Мы тоже катимся в пропасть, профессор, — закричал он, — и никто никогда не узнает, как безмерна наша боль, наша печаль! Никто! Никогда! И тем не менее, — продолжал Гляйхен, помолчав, — этот король всех мошенников, у которого нашлась одна-единственная оригинальная мысль — вновь ввести телесное наказание, — мог сделать с нашим народом нечто великое. Он мог сделать его самым просвещенным, самым добрым, великодушным и творческим народом, которому никто в мире не отказал бы в уважении! И тогда этому человеку воздвигли бы памятник в небесах! А теперь этому подлецу воздвигнут памятник в преисподней! Трагично, трагично, невообразимо трагично!
Гляйхен устало опустился на стул и стал ерошить волосы.
Мастерская скульптора была жарко натоплена, но вокруг старого крестьянского дома в этот вечер бушевала метель. И когда ветер сотрясал оконные рамы, в комнату врывался ледяной воздух, и лампа качалась под потолком. Вольфганг забился в темный угол и, полулежа в низеньком потертом кресле, курил свою «Виргинию». Рядом с ним возвышалась фигура в человеческий рост, в полумраке казавшаяся почти белой, — «Юноша, разрывающий цепи». Жюри мюнхенской выставки отклонило эту работу под каким-то смехотворным предлогом. Не удивительно, что у Вольфганга было далеко не радостное настроение. Вкусы в стране теперь определялись бездарностями и тупицами.