Газета День Литературы # 104 (2005 4)
Шрифт:
Слепая сословная ненависть к "низам" не раз выплёскивается на страницы глазуновской книги: "Шудры — рабы, слуги общества"; "именно из шудр, черни — отбросов сословного общества, всегда готовых грабить и убивать, во все времена формировались легионы "сознательных пролетариев", рушащих алтари и троны"; "пролетарии и шудры — это фактически одно и то же".
А что, разве с этой точки зрения нынешние несчастные скинхеды, выброшенные из общества, не являются шудрами? Так же, как нищие подростки, которых на знаменитых бразильских пляжах Копакабаны время от времени отстреливали специальные отряды,
Забыл Илья Сергеевич, называющий себя христианином, что всё окружение Христа: от апостолов до Марии Магдалины и разбойника, висевшего на кресте рядом со спасителем, — были для римской и иерусалим- ской знати своеобразными "шудрами" той эпохи; забыл о том, что мы все равны перед Богом… А вспомним великую картину Иванова "Явление Христа народу": вокруг Спасителя почти все — шудры, "мир голодных и рабов", у одного даже обрывок верёвки на шее…
Наверное, и Сталина он ненавидит за то, что выходец из самых что ни на есть низов, из сословия шудр поднялся к высотам власти.
Впрочем, в "России распятой" есть немало замечательных страниц. Прежде всего, это скорбное повествование о великой ленинградской блокаде, которая стала и моей трагедией. Родители Глазунова похоронены на Серафимовском кладбище, а мой отец, умерший от голода в феврале 1942 года, — на Пискарёвском.
Нельзя без волнения читать письма, посланные одиннадцатилетним мальчиком своей умирающей матери в Ленинград из новгородской деревни Гребло.
Полны чистой и печальной правды его воспоминания о сиротской жизни среди крестьян этой деревни.
Подлинностью суровой эпохи дышат страницы дневников двоюродного деда художника — генерал-лейтенанта Ф.А.Григорьева.
И, конечно же, интереснейшее чтение представляют главы "России распятой", в которых речь идёт о великих русских и европейских художниках, о сущности искусства.
Я жалею лишь о том, и даже раскаиваюсь, что когда в 1996 году первая книга "России распятой" публиковалась в журнале, мы с моим заместителем Геннадием Гусевым, не выдержав "торга" с Глазуновым, его истерического напора, его артистического шантажа, иногда сдавались и позволили ему на страницах "Нашего современника" опубликовать две-три пошлые и лживые сплетни о советской эпохе.
Впрочем, именно после таких яростных идеологических споров мы решили печатать главы из "России распятой" в конце журнала, после его последней страницы, в виде приложения, как бы показывая читателям, что мы во многом не согласны с автором. И всё равно чувствую себя перед читателями виноватым.
Не могу в заключение не процитировать ещё два отрывка из размышлений Глазунова о творчестве:
"Художник создан для того, чтобы откликаться на предложения, и, если ваш банк закажет портреты ваших президентов… я с удовольствием соглашусь".
"Говоря о предательстве, я имею в виду самую страшную суть этого понятия: когда человек, а мы говорим о художнике, предаёт в силу тех или иных обстоятельств самого себя. Предательство страшно тем, что художник, попирая святые и незыблемые истины творчества, перестаёт быть художником, меняя на чечевичную похлёбку свой Божий дар… Предательство — когда художник, изменяя себе, на деле становится рвущейся к карьере
и материальным благам проституткой. Предательство — это продажа вдохновения…" Всё ведь понимает…Полностью глава будет напечатана в ближайших номерах журнала «Наш современник»
Алексей Варламов
СУД, НУЖДА, ВИНО, ГОРЕЧЬ И ЛЮБОВЬ
(Последние годы Александра ГРИНА)
Окончание
Окончание. Начало в “ДЛ” № 3
"1930. Феодосия. Опять А.С. из-за безденежья едет один в Москву. Зиму провели отчаянно. Книги не продавались, с "Мыслью" шел безнадежный суд. Летом (в июле) поехали в Москву вдвоем, прожили тяжело 2 месяца, досуживаться с "Мыслью" поехали в Ленинград, где жилось бесконечно тяжело: суд, нужда, вино, горечь и любовь. А. С. так много пил и, клянясь каждый день, что не будет больше, снова пил, что я сказала ему, что нашла себе место и уйду от него, если он не даст мне отдыха".
Об их жизни в Питере в тот год сохранилось воспоминание Вл. Смиренского, поэта, литературоведа и бескорыстного биографа Грина, к которому Нина Николаевна относилась, впрочем, весьма отрицательно, имея на это свои чисто личные, женские причины, речь о которых еще пойдет.
Смиренский писал: "В жизни Грина бывали тяжелые периоды, свойственные многим русским талантам. Он страдал тяжелой и страшной болезнью, которая в просторечьи именуется "запоем". В дни таких провалов Грин мрачнел, облик его менялся, глаза тускнели. Остановить его в эти периоды было почти невозможно.
Он предчувствовал приближение своих припадков и в такие моменты не доверял себе, боялся оставаться один. Его тянуло к вину с неудержимой силой. Несколько раз он приходил ко мне рано утром, и, волнуясь, убеждал меня идти с ним.
— Всё равно куда, — торопливо упрашивал он, — куда вы хотите, только я не могу быть один. Жена ушла по своим делам, в номере мне делать нечего — скучно, а если пойду бродить один, — я не могу вернуться.
В эти минуты Грин очень напоминал мне одного из своих героев — Августа Эсборна, который в ночь своей свадьбы вышел из дома на одну минуту — и исчез на целую жизнь.
Конечно, я сопровождал Грина, и он сразу же веселел, начинал посвистывать или рассказывал мне какую-нибудь еще не написанную новеллу. Но бывали случаи, когда он не заставал меня дома и не мог удержаться от пагубной страсти. Тогда он вечером являлся ко мне, усталый и мрачный (вино его не веселило), — и упрашивал проводить его, непременно до самой двери, "чтобы жена видела, что я был у вас". И было совершенно ясно, что только она, эта застенчивая и милая женщина, и была для него единственным сдерживающим центром".
"Трепач!", "Трепач он первого сорта!", "Это было страшно — по глупости и пошлости. Это равно Борисову!" — написано рукой Нины Николаевны на полях рукописи воспоминаний Смиренского. И хотя это ужасно по-женски и нелогично, но тем не менее очень понятно. Пьянство Грина было настолько болезненной темой, что никому не позволяла Нина Грин ее касаться. Что-то вроде толстовского эпиграфа к "Анне Карениной": "Мне отмщение, и аз воздам". Только она могла об этом писать. Писать так, как Смиренскому и не снилось.