Где поселится кузнец
Шрифт:
Мы только еще устраивались в Элликотс Миллс, когда пришел новый приказ: 19-му Иллинойскому немедля отбыть в Кейро, погрузиться в вагоны Иллинойс Сентрал и проследовать в Вашингтон, под командование генерала Мак-Клеллана. На паровом боте вместе с курьером от Гранта прибыл Тэдди Доусон, военный корреспондент «Чикаго дейли трибюн», газеты Медилла и Рэя. Приказ о перемещении полка привел Доусона в восторг, меня встревожил. Мы приноровились к войне, а на Потомаке затишье. В Миссури старшие офицеры махнули на меня рукой; даже и Поуп видел, что полк дерется храбро, а каково будет в бездействии, в штабных закоулках, где и дельный офицер лишается доли ума?
Грант писал мне, что Вашингтон снова потребовал у Запада 5000
— Видите, невозможный вы человек, — атаковал меня Доусон. — Вам оказали честь, а вы брюзжите.
Я помалкивал: неисправимая порода газетные вояки. Они первыми видят победу, где ею не пахнет; первыми выводят поспешные уроки войны и первыми же, при малейшем затруднении, предают эти уроки; рвутся в бой, но не далее известной черты; рекламируют как добродетель то, что на деле есть несчастье нации.
— Не ставьте на Фримонта, Турчин, — продолжал Тэдди Доусон. — Он — битая карта. В Вашингтоне говорят, что он окружил себя авантюристами, создал в Сент-Луисе военный Версаль, раздает деньги казны…
— Вздор, Доусон! — оборвал я его. — Фримонт — достойный гражданин, он объявил войну рабству.
— И тут же отступился! — торжествовал Доусон. — Линкольн приказал Фримонту изменить прокламацию, и Фримонт подчинился.
После первого письма президента Фримонт был полон решимости, в Кэйп-Джирардо он поощрял мою решительность, и вот снова путы на руках и ногах, простор для врагов, лживые светские правила для солдата Союза, снова он — открытая мишень. Я снял шляпу и отвесил низкий поклон северо-востоку этой страны.
— Кому это вы, Турчин? — Доусон снял очки: не показалось ли на Миссисипи еще суденышко?
— Я оплакиваю свои надежды, Доусон.
От Тэдди Доусона впервые отступила нужда, он не тратился на прожорливый «Курьер», теперь платили ему. Тэдди оделся, ел за двоих, а главное, был не последним из патриотов, приобщился солдату, деля его славу, но не разделяя смертельной опасности. Мало что развращает человека так, как слава войны и служебная близость к ней, без обязанности сражаться и умирать.
За открытым окном каюты плескалась вода, мы шли вверх, против течения Миссисипи, трудно выгребая плицами, и так же трудно, шел наш разговор. Доусон излагал доморощенные планы разгрома Конфедерации, и венцом их оказывалось взятие мятежного Ричмонда. Надин заметила, что Наполеон вступил не в Ричмонд — соседствующий с Вашингтоном городишко, — а в столицу огромного государства, что, водворясь среди горящей Москвы, он послал императору Александру предложение начать переговоры, но ответом было: «Война только началась!» Тэдди уверял, что мы не знаем Юга, его приверженности идолам и суевериям, что стоит пасть Ричмонду, как вся империя хлопка рухнет, не расчихаться бы нам до смерти среди поднявшейся из-под обломков пыли. Он сердился, что Чикаго испортил нас, а в Маттуне мы были другие, — он сделался скучным глашатаем общих мест, ревностным служкою в храме республиканцев.
Глава двадцатая
Мы пристали к дебаркадеру в Кейро, и первым по трапу взошел, прихрамывая, Эдвин Рэмэдж. Когда разъяренные рабовладельцы ломали наборные кассы и машины «Херальд оф Фридом», они не забыли и редактора: Рэмэдж поплатился хромотой, сломанными ребрами и шрамом, рассекшим густую темную бровь, скулу и щеку. Он вернул меня, Надин и Доусона в каюту и спросил не без таинственности, как сложились мои отношения с Фримонтом?
— Мы расстались хорошо, — ответил я. — Но Тэдди считает Фримонта проигранной лошадкой.
Лицо
Эдвина потемнело, шрам обозначился мертвящей серостью, оливковые живые глаза перебегали с меня на Доусона, не шутим ли мы?— Я поджидал пароход, чтобы узнать, нельзя ли поправить дело? — сказал он.
— Нас ссылают не в Новую Каледонию, Рэмэдж, мы отправляемся в столицу.
— Я был у Фримонта, когда прискакал Грант и просил сохранить полк Турчина в миссурийской армии. Он отдавал полк Росса и еще какой-то, а про ваш, Турчин, сказал, что один такой полк стоит бригады. Фримонт возразил, что видел полк и нашел в нем самых заурядных солдат.
— Спящих, Рэмэдж, — заметил я.
— Фримонт и ответил Гранту: «Может, ваша правда, Улисс, я не видел их в сражении. Но если они таковы, пусть едут в Вашингтон, два полка — Геккера и Турчина — стоят пяти полков, которых от нас требуют». Мне показалось, что вы его чем-то допекли.
Я поклонился легко, шутя и молча.
— Что-то вы натворили и молчите. «Этот Турчин, — сказал Фримонт, — plus royaliste, que le roi [18] . У него зуд поучать старших офицеров. Пусть вразумит Линкольна, внушит ему пылкую мысль о всеобщей отмене рабства, здесь ему не с кем спорить…»
18
Более роялист, чем сам король (франц.).
— Какой превосходный, какой благородный надворный советник! — сказал я, даже не Наде, которая могла бы меня понять, а в пространство, в серый туман моего раздражения. Я взялся за ручку двери. — Фримонт незаурядный человек, а его прокламация — лучшее из всего, что я читал после судебных речей Брауна. И какое горе, что в нашей республике даже и лучшие люди не терпят правды.
Оставив лошадей у трактира, мы с Надин наскоро перекусили в говорливой зале; от трактира отправились на вокзал, проверить Уэзерелла, все ли у него хорошо с вагонами и паровозами. Надин с полковым врачом Сэмюэлом Блейком задержалась в вагоне, куда складывали лекарские припасы, я стоял у рельсов, сюда подкатил ежедневный поезд на Сандовал, Цинциннати и дальше на восток. Я засмотрелся на паровоз с большой конической трубой и саженными задними колесами, когда меня нечаянно толкнул господин в новомодной летней шапке, напоминающей военное кепи.
— Кого я вижу! Можно ли верить счастью? — заговорил он, раскинув руки: в правой он держал трость, на левой колыхалось летнее пальто. — Иван Васильевич! Голубчик!
Передо мной стоял Сергей Александрович Сабуров, а позади — солдат с поклажей в руках. Все это не вязалось в картину: бивачный Кейро, провиантские офицеры и безукоризненный цивильный Сабуров при денщике.
— Не рады земляку? — кривил обидчивые губы Сабуров; темно-фиолетовый костюм в глухую клетку, светлый жилет, крахмальная рубаха и опущенный на лоб козырек выделяли Сабурова смесью барства и деловитости; можно было подумать, что и его самого несли по улицам Кейро солдаты, так блистали нетронутым лаком сапоги. — Не сердитесь же вы на меня!
— Здравствуйте, Сабуров.
— Ну вот, хорошо и этак: коротко и сердито. Все-таки родное — здравствуйте.
— Я запомнил вас в мундире лейтенанта; вы собирались осчастливить туземцев Запада.
— Увы, пришла ночь, когда я бросил военное платье в Рио-Гранде; мундир мог стоить мне жизни.
— Люди чести для того и надевают мундир, чтобы при необходимости отдать за него жизнь.
— Ну-с, положим, чести во мне на десятерых янки хватит! — возразил Сабуров, не обидевшись. — Они унизили меня мундиром лейтенанта; будь я генералом, мне не пришлось бы искать, куда сбросить военное платье.