Где поселится кузнец
Шрифт:
— Не тревожьтесь, — упрашивал сержант Суингли, — отвернитесь и зажмурьтесь, вспомните все, как было, и тогда смотрите на нас. Вспомните, как на берегу Элк-ривер вы обнялись со своей девицей и крикнули: спасены!..
Ничего девица Суингли не вспомнила: ни полковых лошадей, ни обеда под кедрами, ни приметной физиономии сержанта.
— Я здорово загорел, — сказал, извиняя ее, сержант. — Меня и родная мать едва ли признала бы. Надо позвать девушку, та была шустрая.
Гарфилд спросил о пострадавших, Суингли повторила, что их было четверо, но имен она не назовет, у девушек впереди жизнь.
— Господин мэр, вам
— Мне они известны. — Седая голова затряслась горестно, часто, отзываясь слезам Суингли. — Слишком хорошо известны, я не назову их ни перед судом, ни на исповеди.
— Афинские медики удостоверили насилие?
— У нас есть такая бумага, генерал.
— В ней названы имена?
— Врачу пришлось бежать из Афин за одно то, что он причастен к дознанию. Родители девушек — деревенщина, они грубы и прямодушны, а война ожесточила их. Вот бумага.
Гарфилд сказал, что анонимность лишает документ смысла.
— Я не поручусь, что их не увезли в другие штаты, — сказал мэр. — Несчастье понуждает родителей продать имение, нести убытки, поменять жительство.
Обвинение поколеблено, но поле боя оставалось за мэром; судьям не верилось, что угнетенная несовершенством мира Суингли может так лгать и притворяться, а благородство мэра — жестокая, без проигрыша игра. И все же Гарфилд заметил сухо:
— Вы печетесь о достоинстве своих граждан, но не хотите щадить чести офицеров и солдат.
Карандаши чикагских репортеров забегали быстрее, но им пришлось записать и ответ мэра:
— Я не оскорбил их напрасным подозрением.
— Мисс Суингли, — сказал я, — вы могли бы опознать кого-либо из солдат? Я надеюсь, суд позволит выстроить роту.
У меня возник план: построить любую другую роту, только не Пресли Гатри, и открыть ложь Суингли, когда она укажет на кого-либо из солдат.
Но за видимой кротостью и смятением Суингли крылась ночная зоркость совы.
— О, нет, нет! — взмолилась она. — Избавьте меня от этого!.. Я пряталась за портьеру… услышала крики… топот ног…
Судебное разбирательство снова остановилось, нити дознания прервались, обвинение повисло, как молва, не подтвержденное и не отвергнутое до конца.
Суд обратился к загубленной Джуди.
О насилии над Джуди говорила ее госпожа, жена майора Джека Гарриса, маленькая женщина в трауре. Я поразился ей, когда, откинув черную вуаль, она шла к судейскому столу: на нежном и нервном лице горели сумасшедшие светло-фиолетовые глаза, одного тона, будто без зрачков. Казалось, внутри ее клокотал фиолетовый огонь и вырывался в прорези глаз.
— Я понимаю все неудобство моего присутствия в этом суде, — сказала она, — я жена майора Гарриса, вашего врага. Перед вами стоит женщина, вынужденная в этой несчастной войне выбирать флаг и столицу, и я выбрала не Вашингтон, а Ричмонд. Можно ли верить такому свидетелю?
Она замолкла в горделивой и умной готовности покинуть суд; Гарфилд хмуро молчал.
— Мы перебрались из Гадсдена в Афины потому, что в Гадсдене нас считали едва ли не аболиционистами. Когда из Нью-Йорка доставили беглого раба Наполеона, прежде носившего имя Бингам, муж простил черного. Бингам взял на себя заботу о вдове и ее детях. Фальшивомонетчик, нью-йоркский злодей, беглец вновь стал набожным и чистым; вот что делает с ними Юг! Я рассказываю о Бингаме потому, что Джуди — его падчерица; узнав
о насилии, он обезумел и снова сделался вором.— Он умер этой ночью, — сказал Гарфилд.
— Господи, прими его душу! — Она подняла глаза к лепному потолку. — Он верил, что Север воюет против рабства.
— Мы сражаемся за единство Союза, против отложившихся штатов, — поправил ее штабной полковник.
— Неграм этого не понять: они — дети. Я тоже многого не понимаю: говорят, это война братьев, почему же на улицах Афин я так часто слышу ирландцев, немцев, почему полком командует русский? Что ему жизнь Афин?
— Леди! — прервал ее Гарфилд. — Я не позволю вам дурно говорить об офицерах Федерации.
Жена Гарриса, не потупляя, как девица Суингли, глаз, рассказала, как среди ночи в ее дом вошли солдаты, затолкали ее в спальню, приставили к дверям часового и надругались над красавицей Джуди, вероятно мулаткой, — Наполеон ее отчим, а Джуди, по слухам, прижита матерью от молодого белого офицера.
— Зачем же вы не щадите ее имени, как здесь щадили других?
— Джуди служанка, генерал! — воскликнула она с долей презрения. — Кто же в Афинах не знает о ее позоре!
Спеси этого рода, кажется, не терпел и Гарфилд.
— Насилие безрассудно; отчего же насильники пренебрегли вами, молодой, привлекательной леди?
В этот миг Гаррис ненавидела Гарфилда больше, чем всех генералов Севера.
— Джентльмены не задают таких вопросов, леди на них не отвечают.
— Когда джентльмен становится судьей, у него прибавляется хлопот, а среди них самая неприятная обязанность — достигнуть правды, которую прячет ложь. Они были трезвые или пьяные, люди, запершие вас в спальне?
Гаррис высокомерно молчала.
— Где Джуди? — спросил Гарфилд у мэра.
— Служанку увезли в имение, ей надо было прийти в себя, ведь их было много… Но мы ее представим суду.
— Джуди украли! — крикнула Гаррис, злорадствуя. — Ее выкрали ночью из имения на Элк-ривер.
Позвали негра, эконома Гаррисов, он подтвердил, что шайка черных ночью увела Джуди. Я открыл суду все, что узнал от Наполеона: меня слушали внимательно, уклончивые показания Суингли, дерзость Гаррис посеяли сомнение в душе судей, — слишком велико было объявленное преступление и так ничтожны улики.
— Ложь! Это ложь! — закричала Гаррис.
— Все это черный сказал перед смертью? — спросил у меня Гарфилд, предостерегая ее поднятой рукой.
— Я не исповедовал его, он держался правды всю жизнь.
— Я был с черным в последние его минуты, генерал.
Я не предполагал вчера, посылая за капелланом, что из исповедника он превратится в главного свидетеля и в его руки перейдет честь волонтеров. Он медленно потянулся к кожаному переплету Библии и не сразу заговорил. Конэнт закрыл глаза, опущенное веко было светлее обожженного солнцем лица, тонкие, выразительные губы капеллана шевелились беззвучно. Даже Джозеф Скотт, человек истовой набожности, который не позволял кассиру допустить к ведомости кого-либо из офицеров прежде, чем капеллан получит свои сто долларов месячного жалованья, даже он смотрел сейчас на капеллана, как на врага. А граждане Афин бестрепетно ждали показаний Конэнта: он принят в доме здешнего священника и в других домах, чьи стены накалялись от жарких речей, на которых Линкольн, что ни вечер, сгорал, как еретик, на костре церкви.