Генерал Коммуны
Шрифт:
Луи долго молчал, потом пролепетал:
— Отпуск… а как же я?
Нерваль пожал плечами.
— Я не хочу отдыхать! — Губы Луи скривились, слезы обжигали глаза, все кругом двоилось. Чья-то маленькая рука с силой опустилась на его плечо. Вздрогнув, Луи обернулся, мигнул, — две большие слезы выползли на щеки. Перед ним стоял Домбровский. Взгляд его показался Луи таким понимающим, что испуг сразу прошел, и он, не стыдясь, смахнул рукавом слезы. Вдруг, исполнясь решимости, Луи принялся рассказывать Домбровскому все о Кодэ, о себе, о том, как его выгнали вчера ночью, о Пешаре…
— Гражданин Рульяк, — помолчав, произнес Домбровский, — мне нужен ординарец для связи с южным участком. Это опасная работа. Если ты согласен, можешь сейчас же начинать.
— О, конечно, я буду работать, —
Адъютант передал ему пакет. Надо было пробираться пешком по внешним бульварам. Луи неуклюже, но старательно отдал честь и вышел.
— Генерал, ваш выбор великолепен, — ревниво одобрил кто-то.
— Почему? — спросил Домбровский.
— Когда Рульяк появляется на фронте, его начинают обстреливать все версальские батареи, все их митральезы и ружья. Если он будет ординарцем, то совершенно замучает «мясников».
Домбровский наклонился к говорящему.
— А-а, вот это кто! Уберег свое жало в целости? Молодец! Злость, наверное, лучшее лекарство.
Отойдя к окну, Домбровский увидел внизу, на площади, маленькую фигурку Луи. Рульяк бегом пересек желтый круг света, бросаемый фонарем, и растворился в темноте.
Друзья
Опустив в ящик городской почты записку, адресованную Домбровскому, с просьбой приехать завтра вечером, Казимир Грудзинский остановился в нерешительности.
Только что прошел шумный майский дождь. Еще капало с карнизов, но небо прояснилось, оранжевые блики заходящего солнца засверкали на мокрых стеклах, и крикливая праздничная толпа сразу же заполнила нарядные улицы.
Грудзинскому хотелось погулять, привычка к одиночеству вскоре заставила его свернуть с многолюдной, с ее бесконечными аркадами улицы Риволи в темные щели переулков. Ветхие дома живо напоминали ему родную Варшаву; там где-то был точно такой переулок, и так же поднимался из подвальных кухонь тяжелый запах помоев, и так же сушилось белье на протянутых через улицу веревках. Грудзинскому казалось, что все это он уже когда-то видел; он остановился и растроганно погладил шершавую стену дома. Старухи, сидящие на скамейке у дверей, замолчали, подозрительно разглядывая прохожего:
— Ишь как нализался!
Грудзинский сунул руки в карманы и, ругая себя за сентиментальность, быстро зашагал прочь.
В одной из подворотен долговязый парень чистил мундир, хрипло напевая в такт своим движениям:
Nos forts sont nos cathedrales, Nos cloches sont des canons, Notre eau b'enite des balles, Notr Oremus — des chansons [6] .«Вот и вся их религия», — подумал Грудзинский.
Снова его окружал чужой, враждебный город. Но сегодня одиночество и тоска по родине не угнетали его. Он уезжал домой и, расставаясь с Парижем, прощал ему восемь лет затворнической жизни, болотную тину эмиграции, ядовитую клевету бульварных листков…
6
Сегодня он получил письмо из Польши. Друзья настаивали на немедленном возвращении на родину Домбровского, Грудзинского и Врублевского. Был подготовлен тайный переход через границу.
За последние годы они не раз получали подобные предложения, и Казимир Грудзинский в другое время отнесся бы к письму более скептически. Но сейчас одно обстоятельство заставило его принять предложение без колебаний. Этим обстоятельством было участие Домбровского в Коммуне.
Со
времени разгрома восстания 1863 года для Казимира Грудзинского и его друзей имя Ярослава Домбровского стало знаменем, бережно хранимым для будущих боев. Среди революционной части эмигрантских кругов окрепло наивное убеждение, что если бы Домбровского не арестовали накануне восстания и если бы заговорщики действовали по его плану, то ход событий был бы иным.Эта наивная вера подкреплялась честным и благородным образом жизни Домбровского в эмиграции. Его военный талант и авторитет дальновидного и решительного руководителя, его опыт и связи стяжали ему славу признанного вождя польской революции. Даже здесь, в Париже, одним обаянием своего имени (так по крайней мере казалось Грудзинскому) он увлек за собой в Коммуну десятки поляков. Грудзинский был уверен, что Рожаловский, братья Околовичи, Броневский, Свидзинский пошли служить офицерами в штаб Домбровского, не имея других побуждений, кроме любви к нему.
С тех пор как образовалась Коммуна, Грудзинский виделся с Ярославом и Валерием всего дважды; последний раз — месяц тому назад. Тогда Казимир заявил, что считает их участие в Коммуне ненужным риском. Он сочувствует парижанам, но жизнь друзей принадлежит родине. Домбровский и Врублевский не имеют никакого права рисковать собою ради чужого дела. Они поспорили в тот вечер, но так ни о чем и не договорились. Грудзинский был старше своих товарищей и в глубине души оправдывал их увлечение, особенно Ярослава, солдата по призванию. Когда Казимир узнал из газет, что бои стали принимать ожесточенный характер и положение Коммуны начало ухудшаться, когда тишину его кабинета все чаще стал нарушать рокот орудий, он понял, что настало время увезти Ярослава и Валерия, спасти их для родины. Письмо из Польши лучшим образом разрешало вопрос. В прошлом после таких писем Казимир и Врублевский с трудом удерживали Домбровского от опрометчивого решения — уехать. Он искал любого предлога, чтобы вернуться на родину, снова приняться ковать восстание. Коммуна представлялась Казимиру лишь отдушиной, через которую нашли выход томившие Ярослава сила и энергия. Но каким ненужным и чужим окажется все это! Как будет счастлив Ярослав!
Грудзинский шагал, не замечая луж, и, отбивая размер, читал вполголоса стихи Мицкевича:
Мир затыкал от наших жалоб уши. Меж тем из Польши доносились стоны, Как похоронные глухие звоны. Желали сторожа нам смерти черной, Могилу рыли нам враги упорно, А в небесах надежда не светила. И дива нет, что все для нас постыло…Он не заметил, как очутился на площади перед Оперой. Афиши извещали, что сегодня даются «Гугеноты» Мейербера. До Коммуны в лучших театрах Парижа шли пошлые оперетки, теперь ставились классические оперы, звучала музыка Бетховена.
Обрадованный, он купил билет и прошел в театр. Раздался второй звонок, публика хлынула из фойе в уже переполненный зал. Казимир с любопытством разглядывал пеструю толпу обитателей Монмартра, Белью, Бельвилля — рабочих, ремесленников, пожилых женщин в старомодных, плохо сшитых платьях, федератов, студентов, офицеров Коммуны — вчерашних механиков или красильщиков. Повсюду шныряли мальчишки, собирая в гремучие кружки «в пользу вдов и сирот Коммуны». Галерка переселилась в партер. Грудзинского раздражали их грубые голоса, запах дешевого табака, щелканье орехов… Они чувствовали себя уверенней, чем он — завсегдатай оперы! На великолепном занавесе висела огромная карикатура на Тьера.
Кто-то дернул Грудзинского за рукав, и простуженный голос сказал на ухо:
— Как тебе нравится, гражданин, последняя проделка Шибздика? — Матрос с перевязанной рукой, сосед Казимира, яростно скомкал газету. — Негодяй договорился с пруссаками не пропускать в Париж продовольствия! Ладно, если у нас разыграется аппетит, мы съедим версальцев вместе с их красными штанами!
— Я пришел сюда слушать оперу, — сухо сказал Грудзинский. На его счастье в эту минуту погас свет, оркестр заиграл вступление.