Генерал Коммуны
Шрифт:
— Они изменили свое решение, — спокойно сказал Домбровский.
— Интересно, как тебе удалось разубедить их?
Домбровский вынул из-за обшлага мундира помятый конверт, подал Грудзинскому.
Казимир недоверчиво прочел адрес, вытащил узкий листок папиросной бумаги, исписанный мелким знакомым почерком, взглянул на подпись, — сомнений не было, это письмо писал Воловский, человек преданный общему делу, пользующийся известностью среди польской эмиграции.
В письме дословно приводился разговор Воловского с министром внутренних дел версальского правительства Пикаром.
«…Признаюсь, что Домбровский преграждает нам дорогу в Париж, — сказал мне Пикар. — Жаль, что такой человек служит такому
— Я им дал прочитать письмо Воловского, — ожесточаясь, сказал Ярослав, — и они поняли, что покинуть Коммуну — это значит помочь версальцам.
Казимир вынул изо рта трубку и долго смотрел на неподвижную голубую ниточку дыма.
— Получается, что я действую заодно с Пикаром, — мужественно высказал он поразившую их обоих мысль. — Но если двое делают одно и то же, это не значит, что получается одно и то же. Локоток, мне кажется, что ты запутался в сложных интригах. Никто не оценит вашего донкихотства, ты для французов был и останешься чужестранцем. Достаточно чему-нибудь случиться, и твои же солдаты расстреляют тебя как изменника. Самое меньшее, что ты можешь здесь потерять, — это голову. Тебя уже сейчас называют прусским агентом. Подумал ли ты, что восстанавливаешь против поляков общественное мнение всего мира? — Он открыл шкаф, вытащил пачку иностранных газет. — Вот, полюбуйся. — Казимир швырнул пачку на колени Домбровскому. — Жалость и сочувствие, которое мы возбуждали в Европе, сменяются озлоблением. Почитай, как о тебе и Валерии отзываются в Англии, России, я уже не говорю о том, что вся польская эмиграция отшатнулась от вас. Не станешь же ты утверждать, что это идет на пользу нашему делу?!
Домбровский отложил газеты в сторону, не взглянув на них.
— Лучшие друзья и советчики — наши враги. Если мое поведение не нравится Гладстону и Александру, значит, я прав, а что касается Чарторыжских, Радзивиллов, Браницких и прочих, то мне с ними не по пути с шестьдесят третьего года.
— Зато, я вижу, тебе по пути с молодчиками с улицы Кордерри. «Пролетарии всех стран, соединяйтесь!» Это они утверждают, что для пролетариев не существуют понятия отечества, нации.
— Как ты можешь говорить такие вещи! — нахмурился Домбровский. — Коммуна родилась из ненависти к немцам и любви к родине.
— При чем же здесь Польша?
— Я думаю, что Александр боится Коммуны не меньше Тьера. И, во всяком случае, больше, чем какого-нибудь нового заговора в Польше. Бисмарк изо всех сил помогает Тьеру, и Тьер принимает эту помощь. Американский посол Уошберн беснуется из-за неспособности версальских генералов. Наши враги объединились, объединились и мы. В этом наша сила и спасение. Десятилетиями они превращали Париж в европейское кабаре, в сточную трубу, куда стекалась накипь обоих полушарий. Рабочий Париж сегодня противопоставил космополитизму Версаля свою интернациональную дружбу пролетариев.
И среди коммунаров есть люди, для которых мы прежде всего поляки, а Гарибальди —
итальянец, а Маркс — еврей, а Энгельс — немец. Уйти из-за этого? На радость Тьеру? Да, тяжело, обидно, но помнишь, как было Сливицкому и Щуру? Есть же, черт возьми, идея братства! Будет же время, когда за национальность не станут упрекать или хвалить! И я дерусь и за это! Выйди на улицу и посмотри — с нами итальянцы, алжирцы, русские, бельгийцы. Они дерутся бок о бок парижанами за то государство, о котором мы с тобою и мечтать не смели.Казимир вскочил, запальчиво крикнул:
— Я достаточно насмотрелся! Мне наплевать на все, что происходит в этом городе. Если в Версале подлецы, то в Париже сумасшедшие. Вся моя жизнь принадлежит Польше. Я живу ее интересами, а не интересами Интернационала. Тебя обманывают какими-то обещаниями французы. — Гримаса гневного презрения скривила его рот. — Хватит! Наполеон продал поляков в двенадцатом году, потом нас продавали и предавали в тридцатом, в сорок шестом, сорок восьмом, в шестьдесят третьем, и теперь, в семьдесят первом, они снова надеются использовать вас и выбросить после победы.
— Победа? — странным голосом переспросил Ярослав, подозрительно вглядываясь в Грудзинского.
— Ага! Ты даже не веришь в нее! — торжествующе поднял палец Казимир. — Что же удерживает тебя здесь? Честолюбие?
— Честолюбцам следует предложить свои услуги Версалю, — усмехнулся Домбровский. — Для того чтобы добиться славы и наград, им достаточно проиграть пару сражений и расстрелять несколько честных французов.
Грудзинский круглыми застывшими глазами посмотрел на него и заметался по комнате. Уродливая изломанная тень скользила за ним, то вырастая под потолок, то сжимаясь черным комком у ног.
— Мне страшно, я не узнаю тебя! Что они сделали с тобой? Вспомни, как мы мечтали об этой возможности. После разгрома восстания ты успокаивал нас, не позволяя падать духом. «Мы еще вернемся», — говорил ты, и вот настало время вернуться. — Казимир с укором посмотрел на Домбровского. — Родина зовет нас, а ты поворачиваешься спиной. Что это, предательство?
Заметив по выражению лица Домбровского, что сказано лишнее, Казимир подбежал к нему, обнял, прижал его голову к груди.
— Прости меня, но я перестал понимать вас. Неужели годы разлуки так иссушили тебя? Разве можно думать о чьей-нибудь свободе, когда существует порабощенная Польша? Ради ее свободы уедем!
— Ради нее я остаюсь.
— Ярослав, каждому путнику приходит время вернуться домой.
— Я не пойму, что тебя больше тревожит, — мое участие в Коммуне или отказ уехать? — отстраняясь, сухо спросил Домбровский. — Если я даже уеду, никто не последует за мной. Пойми: мы не на службе у Коммуны. Мы здесь освобождаем Польшу. Я рассуждаю как военный: там, где удалось прорвать фронт, туда и надо бросать все силы.
Домбровский встал, налил вина. Рука его дрожала, и рюмки звенели, стукаясь о горлышко бутылки. Ярослав с досадой потер ладонью лоб, как бы разгоняя неприятные мысли. Кожа на его руке была серой и едко пахла порохом. Зловещая безысходность спора начинала угнетать Домбровского.
— Я неделю не принимал ванну, — вздохнул он, устало улыбаясь. — Не догадался ли Ян согреть воду?
В гневе чувства оттесняют и память и разум. То, что раньше восхищало Казимира Грудзинского — спокойствие и самообладание Ярослава, — показалось ему вдруг себялюбивым равнодушием.
— Ради нашей дружбы уедем со мной, Ярослав!
Домбровский оглядел сутулую, такую родную, изученную до каждого жеста фигуру. Тяжелое молчание протянулось меж ними.
«Наша дружба… — думал Ярослав. — Двадцать лет тому назад началась она. Это была хорошая, испытанная дружба. Она много выдержала, она поддерживала в нас бодрость в самые тяжелые минуты. А сколько было таких минут!»