Генерал Снесарев на полях войны и мира
Шрифт:
А в деревне русской успешно продолжался великий перелом — перелом крестьянства, перелом тысячелетнего русского хребта. Старая Калитва — снесаревская родина, тягостно помнившая свой мятеж десятилетней давности и жестокость, с которой он был подавлен, под цепами и цепями коллективизации необратимо теряла облик богатейшей, когда-то цветущей слободы.
СВИРСКИЕ ЛАГЕРЯ. 1931–1932
Пять суток тащился состав от Москвы в северном направлении, до небывалого в Российской империи, но реального в Советской стране подгосударства Свирские лагеря, тащился невыносимо медленно, будто понимая, куда везёт людей, и жалея их. Вагонный отсек, по счастью, не был переполнен: дюжина человек — не то что несколько десятков заключённых в одной
1
Длилась, длилась крестьянская голгофа! А 1931 год выпал тяжёлым, нервным, приговорным и для военных — для перечисления их, арестованных, потребовались бы страницы и страницы; скоро военные соратники окажутся в тех же лагерях, что и Снесарев.
Станция Свирь, посёлок Гришине — административный центр Свирских лагерей, в двух десятках километров от Гришина — посёлок Важино, а в двух километрах от Важина — лагерь в деревне Олесово, куда были определены профессора и священники «октябрьского заезда».
В начале января 1932 года Евгения Васильевна выехала туда. И всего-то менее полусуток дано было на встречу с мужем, для чего понадобилось дважды выходить из поезда: сначала на станции Лодейное Поле, чтобы получить разрешение, затем на станции Свирь, оттуда ещё несколько часов добираться до Гришина, да ещё вёрсты и вёрсты до Важина. Жена привезла с собой не столько еды, сколько всякой всячины, чтобы муж мог представить, чем и как занимаются дети: тетради по математике и русскому, чертежи, школьные сочинения, дочерины поделки и рисунки.
По возвращении она зачитала детям письмо-напутствие отца: «…Вы уже большие, вам уже многое становится яснее, положение наше… — для вас теперь открытая книга. Скорее становитесь на ноги, учитесь прилежно, работайте упорно… Вы не дети генерала, путь которых был усеян розами, ваш путь должен быть усеян трудом и потом… каждый ваш шаг вперёд несёт мне покой и надежды…»
В зимние и весенние месяцы Снесарев мытарствовал в посёлке Важино, в деревне Олесово, в палатках ютились когда двенадцать, а когда и двадцать заключённых. Работал он сторожем на посту № 1. (Ирония судьбы — нарочно не придумаешь: на долгие годы пост № 1 — у Мавзолея на Красной площади.) Оказалось, в стране были и иные посты под цифрой один — и военные, и гражданские, и лагерные, подчас комичные по своей незначительности, а то и ненужности. Таковым был и пост такелажных складов, где Снесарев был ответствен за… три десятка цепей, восемь якорей, несколько десятков брёвен и досок. После четырёх часов дежурства его сменяли Лосев или Ульянов, но часто с задержками, норовя сбросить часть своего дежурства на всегда и во всем ответственного Снесарева. Что ж, можно было понять. Ведь Лосев не знал про посты на войне. Не проверял их, как Снесарев. Не устанавливал посты на памирской границе. Он был значителен другим.
Нередко Андрея Евгеньевича назначали вести учётные дела. Когда по реке Свирь сплавляли лес, приходилось учитывать работу задействованных бригад. Бывший профессор статистики справлялся быстро и безошибочно. Материалы должны были стекаться в Гришине, а сведения надо было получать по лагпунктам Погост, ещё один Погост, Купецкий, Екунда, Кыягинино — это лагеря, растянутые на два десятка вёрст. В путешествиях под дождём, под снегом, в пургу, в ножевой ветер встречал Владиславского, Лигнау, Сегеркранца, Бесядовского — все профессора Высшей военной академии. С иными дружен был на войне, с иными знаком был даже до войны, но при встречах они не вспоминали ни о войне, ни о лубянско-бутырском сидении и следствии.
Сдав материал в аттестационную комиссию учётно-распределительной части, он заступал на сторожевой пост.
2
В апрельскую холодную ночь милая, лет девятнадцати девушка ехала в полутёмном вагоне
всё дальше от Москвы. Тьма к северу всё глубже, всё дольше. Проехала Лодейное Поле — здесь мутно посветили редкие привокзальные фонари. А за городом — во тьме пространств — масса огоньков, словно древняя рать расположилась на поле в ожидании утренней сечи. Девушка спросила у бессонных печально-молчаливых попутчиков: «Подъезжаем к большой станции?» Ей ответили, что это в чистом поле сосланные кулаки пытаются согреться — костры поразожгли…В тот же день Снесарев запишет в тёмно-зелёном дневнике: «Маленькое шило и плясунья выработалась в серьёзную девушку, трудоспособную, умную, тактичную и полную детской свежести… Каково-то выйдет твоё будущее, дорогое дитя? У тебя есть шансы и право на счастье и ты его заслуживаешь… Счастлив тот, кто назовёт тебя своей, хотя он горько поразит и обездолит одно существо… Из бедняка духом, из нищего сведениями и растерянного от неведения я обратился в миллионера…»
Дочь расскажет отцу, как в декабре 1931 года на её глазах был взорван храм Христа Спасителя, как он своими куполами словно бы приподымался и застывал недвижно в небе, как рассыпался, устремляясь к земле, какая пыль стояла над Москвой, какая пыль простерлась над страной…
Спустя полвека храм заново отстроят, но не дано воссобрать вновь былой дух, как не воссобрать те медные и серебряные гроши, которые вся крестьянская, вся национальная Россия вносила на воздвижение его. Всё же он не воскрешённый, а заменённый. Может, вернее бы отвечал сути всего случившегося с Россией предлагавшийся художником Селиверстовым проект — в доподлинных размерах образ храма-символа, металлический сварной золочёный каркас, через перекрестья которого на стометровой высоте грешникам земли открывалось бы вечное небо.
(В храме Христа Спасителя мне выпало бывать и на богослужениях, и на Всемирном русском народном соборе. Но ещё раньше, нежели я побывал в храме, там звучало песнопение на мои стихи «Ангелы летели над Россией».)
Евгения пробыла на лагерной территории шесть дней, встречаться ей с отцом не препятствовали, хотя «бумажного» разрешения так и не выдали. Каждая встреча была как миг и как вечность!
«Она встречает меня… душа меня в своих объятьях… Был ли кто так ей дорог, есть ли теперь? Думаю, что нет: папка властно господствует в её свободном сердце и гуляет в этом просторном чудном дворце, незаменимый и никем не удаляемый. Я с ней беседовал об интимных вещах и нашёл, что она ещё ничего не переживала. Она говорила спокойно, несколько стесняясь… она моя гордость и надежда… Она понесёт другую фамилию (а может, и нет), но она продолжит мою душу и нервы, мой облик, пока я бессмертен только ею… Да, кроме папки, у неё пока никого нет. Какая разница с мальчиками! Как глубоко и нервно я люблю тебя, моё дорогое дитя…»
Впечатление от встречи с дочерью, исполненной молодых надежд, сердечности, редкой, беззаветной чуткости, готовности самопожертвования, помогло выдержать неожиданный вслед за отъездом дочери удар. Телефонист сообщил ему: «У вас большая потеря», — и его как молнией обожгло: он почувствовал, что Кирилла, его чистого сердцем и благородного сына, уже нет в живых. Дочь, щадя отца, не стала сообщать страшную весть.
В жестоком мире не редкость, когда плачет старый человек. Даже если он был отважный воин. Он плакал оттого, что чуть не втрое годами пережил сына, что не смог с ним быть в последний сыновий земной час и перекрестить его для жизни вечной, плакал долгими затяжными слезами, не хотевшими кончаться, как и дождь над Свирью.
В воскресенье он уходит в «командировку» — идти надо за двадцать вёрст, а дождь льёт, словно в дырявую осень. Непролазная грязь. Поскольку непогода — владычица здешних мест, обувь — великая ценность. Нередко разувают одних, чтобы отправить в путь других. С горечью Снесарев замечает: «Главное, конечно, непролазная беднота, о которой так презрительно отзываются англичане… Хорошо или дурно, но у нас осуществлён социализм и его природу можно изучать воочию, хотя, конечно, с известными поправками. Мы живём кучной семьёй, лик наш потерялся или, точнее, потонул в море трудовых и политических интересов, пища наша общая, питают нас по мере нами зарабатываемого (разные трудовые нормы), мы та же фабрика… чем не социализм?.. Мы голодны, а ведь Дуров каких только животных не приручает голодом… Мы страшно все тоскуем по семьям, и за лишнюю весть домой мы готовы многим поступиться».