Генерал Снесарев на полях войны и мира
Шрифт:
«Палата наша полна урок, а оттуда — шум, мат, болтовня, брань, нервность, пение, пляс… целый ад. Урку я теперь узнаю за версту, настолько он типичен. Он жесток, шумлив, нервен, по-своему самолюбив, хороший актёр, циничен, грязен… Его внешность также типична: чаще небольшой рост, худоватость, неуклюжесть в корпусе и походке, какое-нибудь уродство (шрам, раскосость, безручие, безножие). Словом, физически он так же противен, как и духовно. И прежде всего полная аморальность и враньё. Эти люди — пустой балласт страны…» Чуть раньше скажет грустно-справедливое, обратного хода не имеющее: «Когда дерево прогнило насквозь, его не отходить ни поливкой, ни другими мерами. Урка — прогнившее дерево!»
Вскоре Андрей Евгеньевич увидит их в деле — перевозящих на лошадях бревна-баланы. Зрелище было сердцеразрывающим. Бедная лошадь, попавшая под кнут урки: «Да он убьёт отца родного, если последний ему не угодит,
(Для Снесарева конь был другом с юности, и выручали его кони на Памире и в Карпатах, на Ужка был похож несчастный коняга здесь, и ныло сердце от человеческой жестокости.)
Май на Русском Севере неровный: то тихий и тёплый, то ветреный и холодный. Природа далеко отстоит от тропической, близко — к арктической, всё есть, но не крикливое, не яркое. Распускаются деревья. Проволочно-околюченный мир оглашают вольным щёлканьем многочисленные соловьи, из певцов, правда, малозатейливых, трёхтрельных. Иные соловьи, карпатские, вспоминались Снесареву, которые не боялись ни оружейного огня, ни грома пушечного, которые своими яростными перещёлками утверждали жизнь.
Кукует кукушка. Бабочки исчеркивают луг, крохотные и крупные, одноцветные и разноцветные. Цветы в пёстром изобилии растут всюду, где есть не убитая людьми земля. Мир Божий, мир вечный — глядеть бы на него часами, не будь лагеря, его режимного быта, его мелочного учёта.
6
«Вытаскивание брёвен не ладится, спад воды, неправильное применение техники. Съехалось начальство, волнуется, ругается. Слепой Лосев ходит и улыбается — происходит сцена, начальство принимает на свой счёт. Приказ убрать Лосева и, кажется, арестовать его на два дня…»
Начальству такие заключённые, как Лосев, что кость в горле. Но Снесарев-то понимает, в чем лосевские ранимость, сила и вера, и он сожалеет, что тот слепнет, и тревожится за него: «Лосев потерял очки и сколько он мучился, водя носом по читаемому материалу (он писал бесконечно… он пойдёт отсюда слепым, если в ближайшее время не получит очки)».
Однажды Алексей Лосев скажет: «Время — боль истории». А разве снесаревский тёзка и земляк Андрей Платонов не о том же, когда говорит: «Время — движение горя», а разве он, Снесарев, намного раньше их пришедший в этот мир, не горевал, часто предаваясь мыслям о том, что история — страдная, изнурительная, бессмысленная дорога человечества, и всё же имеющая сокровенный Божественный смысл.
7
Вскоре ему дадут в помощь Веру Хомеко — она тоже не прочь бы походить в начальницах. «Хохлушка, кончившая семилетку, бывшая комсомолка. Типичный продукт нашего времени: самоуверенна, всё знает, обо всём спорит, ни на чём не может сосредоточиться, небрежна… К этому надо добавить: капризна, фальшива, врёт, подсматривает…»
И сколько он встретит здесь таких хомеко в мужском и женском обличье. Они и среди урок, и среди интеллигентов, и среди начальников-десятников… Поистине: «Я накажу тебя людьми», — однажды, ещё в семнадцатом году явившаяся Снесареву эта всеохватная во времени и пространстве безжалостная мысль будет постоянно подтверждаться в лагерной жизни, да и не только лагерной. Но в противостояние ей — сколько на его горестном пути здесь встретится прекрасных духовно, нравственно и характером заключённых — от академика Искрицкого, профессора Духовной академии Бриллиантова до бывшей монахини Гликерии и крестьянина Николая Герасимовича.
Итак, обычное в лагере наказание людьми. А работами? «Работы у нас идут непрерывно: и днём, и ночью; одни кончают, другие приходят им на смену… Отсюда много обедов и завтраков, много подъёмов и лёжек (ложись спать) … Идёт сложная, бессистемная, судорожная возня… Она, конечно, чистая туфта, т.к. является нездоровым, глубоко бесхозяйственным измышлением услонских честолюбцев».
Днём и ночью наблюдая бесчисленные лжедела и полудела, авралы и вахты, ударники и месячники соревнований, постройки и поломки, погрузки и разгрузки, постоянные лагерные «передислокации», Снесарев приходит к заключению: «У нас так всё устроено, что всем тяжело и трудно». Истинно созидательного труда нет, а есть всевозможные его имитации, которые всё равно обессиливают и так обессиленных лагерников, едва влачащих ноги: «…вся сущность труда в этих вяло волочащихся ногах…»
В нескольких его строках — не только оценка малодейственного труда, но и указание на причины этой малодейственности: «Как устроена лесорубка и подвоз срубленного материала к берегу, я не знаю, но слышал много-много жестокого… Ударность всегда результат каких-то организационных промахов. Природа бывает катастрофичной как исключение, но в основе она
эластична и эволюционна… Но особенно неудачно и неровно ведётся дело сплава. Река капризна… режим её сложен, полон неожиданностей. Начать с того, что режим этот не изучен, никаких предсказаний создать нельзя и набросать программу трудно: нет основы. Затем дирижируют люди незнающие, они сильны напором, руганью, они могут заставить работать, но им чужды знания, понимание техники, у них нет кругозора. И, наконец, что самое главное, люди подневольного труда… И вот то воды мало и все баланы сели на мель, произошли косы, заторы, пошла забивка… то вода высока, прорваны кошели, снесены запани — и брёвна поплыли в Ладожское озеро…»Вскоре Снесареву велено участвовать в ударнике, то ли разгружать, то ли загружать вагоны. Выходить надо было ранним утром, обуви, даже лаптей, не хватало. Всё же с десяток человек переправились через Важинку, добрались, кляня и власть и жизнь, до Курмана, куда подходит ветка от железной дороги и где когда-то остановился состав, привезший приговорённых из Москвы и ещё, сколько их, несчастных, со всей страны. «Итак мы пришли, вагонов не нашли… вагонов не было…»
Очередное хождение по лагерным деревням выдалось не просто трудным, а едва не повергло Андрея Евгеньевича в отчаяние, поскольку пришлось узреть несколько черт народных, прежде редкобывалых, почти небывалых. Он из Ульино неудобь-тропой нечаянно-негаданно попал на болото, едва выбрался, спустился к берегу Важинки и пошёл берегом. Навстречу шедший заключённый пообещал впереди «массу лодок», на них не составит труда перебраться на противоположную сторону. Вместо массы лодок набрёл на две тяжеленные, которые было не сдернуть, а на противоположной стороне у костров сидели люди, но у них не было лодок. Зато от них последовало твёрдое заверение, что вверх по речке, минуя Граждановку, у Пичино есть дежурный лодочник, который — день ли ночь ли — знай себе перевозит. Мокрому и обессиленному Снесареву пришлось ещё долго идти, но дежурного лодочника он так и не встретил: его попросту не существовало. В каком-то полуотчаянии он во весь голос стал звать этого мифического дежурного лодочника, звал более получаса и не докричался. «Не было ответа, хотя, как потом выяснилось, многие слышали мой отчаянный глас…»
(Какой в этом, разумеется, не единственном эпизоде жуткий приговор обездушенному, помельчавшему народу: зови — не дозовёшься, кричи — не докричишься!)
Июнь. Приезд жены с детьми в Важино — великая радость. Оттаивало грустное сердце, слыша редкий детский смех. Удалось совершить лодочную прогулку на Попов остров, полный вётел, берёз и цветов. Правда, не радуют привезённые вести. Жена рассказывает, а он оставляет запись в дневнике: «Москва полна крестьянства, которое кучами, чаще семейными, валяется на вокзалах, тротуарах, особенно у булочных, исхудалое, старое, просящее. Особенно много с Украины… Наплыв иностранцев, их избалованность… Продолжается наплыв евреев, давший повод к легенде, что русских под разными предлогами выживают из Москвы, чтобы освободившиеся площади предоставить евреям…» И далее: «Женюша говорит про сестёр, что они очень мною недовольны, что я зря упрям, не хочу прибегнуть к милосердию властей, жертвую семьёй и т.д. Во всяком случае, меня взяла тоска: зачем этот забавный ток настроений… Шёл дорогой служения, затем служишь большевикам. Что-то сделал (чему они сами не верят) и наказан. Дурак, зачем не приклоняешь выю. Что сову о пень, что пень о сову.
Сегодня прекрасный день, я не пошёл на вечерние работы и гулял с семьёй в лесу, нарвали букет цветов, повалялись на траве. Цветов здесь много, и их убор не плох, но они не пахнут, не пахнут ландыши, фиалки, даже черёмуха».
(Северные цветы, которые не пахнут: здешнее низкое солнце не рождает в них ароматы. Поэт Жигулин при наших московских и воронежских встречах не раз мне говорил о них, да у него есть и стихи «Полярные цветы», где щемяще рассказано, как к тем дивным и жалким скромноцветным островкам спешат заключённые лагеря с Колымы и несколько часов кряду, пока трясутся в кузове машины, бережно, словно согревая, держат нежные цветы в давно огрубелых ладонях; это было без малого тридцать лет спустя после того, как подобные цветы у реки Свирь согревал в руках пожилой генерал и вспоминал свои любимые — полевые, придонские.)
Снесарев — канцелярский работник — записывает бригады, в самих названиях которых — «Штурм пятилетки», «Красная звезда», «Волна штурма», «15-я годовщина Октября», «Вперёд», «Ответ интервентам», «Путь к исправлению», «Красный труженик», «Путь к свободе» — закрепляются статус красно-революционной страны, штурмовщина и сплошь беспутный, кому только известный путь, как исправиться, как стать свободным.
Белая ночь. Река Важинка. Топкие берега. Лесосплав. Ударничество. Погибающий лес, погибающие люди.