Чтение онлайн

ЖАНРЫ

Генерал Снесарев на полях войны и мира
Шрифт:

И это говорит высокой чести генерал! Хождение по грязи. Бедные деревни… Погост, раскольничье Княгинино, снова Погост… Названия-то какие — поэзия, старина и смерть! Правда, на его же пути — и менее поэтичные Кинецкое, Ульино, Гришине, ещё менее поэтичные Екунда, Каягино, Пичино… да суть у всех одна: большой лагерь, подневольное существование, светлым музам здесь делать нечего. Погода столь же весенняя, сколь и осенняя, с неба низвергаются хляби мыслимые и немыслимые.

Андрей Евгеньевич грустно видит нагромождение порухи там, где были строгие уголки русской жизни. Перед глазами — раскольничье, старообрядческое село Княгинино, под ударами лагерного, даже не технократического молота теряющее свою строгую поэтичность, суровую душу, трудовую страду в окружении разнородного спецпереселенчества, часто далёкого от настоящей истовости в труде и молитве… И он, видевший старообрядцев в детстве в Области войска Донского, позже на западных землях Российской империи, за границей, и читавший о сильных, честных натурах купцов и предпринимателей

из старообрядцев в поэтическом сказании Мельникова (Печерского), и встречавшийся с ними на деловых берегах — раз за разом думает не только о живокричащем, предглазном великом переломе крестьянского мира в тридцатых годах, а о переломах русской жизни в её историческом протяге. Переломах, начало которым положило Киевское всерусское крещение на Днепре, благодатное но и суровое (какие поэтические, эстетические памятники и верования тонут в реке, сколько стирается, сжигается памятников культуры!); потом — монгольское кровавое, столь долгое по всей Руси прошитьё: потом — Никонианское вторжение в «древлее благочестие», вторжение, может, и вынужденно-необходимое, назрелое, но сделанное наспех, революционно, директивно; ещё — Петровская вздыбка целой Руси — прорубка окна в Европу, и бездонная прорубь, в которую низвергаются миллионы подданных; ещё Второ-Александровские реформы — буржуазные, сверхбуржуазные. И как венец — февраль семнадцатого года и чреда разрушительно-устроительных большевистских лет…

«Спотыкаясь… я добрёл до экспедиции… потом я тронулся на базу, где нашёл Сегеркранца и Фухса (Александра Исааковича, московского домовладельца и промышленника, маленького еврея в больших очках, человека доброго и простого)…

Путь был ужасен, дорога невообразимо грязна, лил непрерывный дождь. Предстояло идти дорогой холмистой, похожей в профиле на пилу… Я вынес что-то ужасное: скользил, проваливался в снегу и воде, балансировал, обходя ручьи и болота, раза два падал, а сверху меня мочил дождь, и моя шуба, и без того тяжёлая, становилась всё тяжелее и тяжелее… На моё счастье версты 3–4 меня подвезла женщина, ездившая в Важино на врачебную комиссию… На пути она думает в Екунде купить картошку. Сегодня она ничего не ела и говорит об этом, как о чём-то обыденном. Вот дети с их просьбой хлеба волнуют её неизменно. Она не знает, откуда это явилось, что такое случилось с нашей землёй».

Он остановился у знакомого — Николая Герасимовича, который скорбит о судьбе деревни, порухе её уклада, в колхозы не верит. Рассказ его о деревне скорбный…

Ранним утром двинулся в дальнейший путь. «Мои английские боты сыграли свою роль… Если бы не их тягость, боты были бы идеальной обувью». Забавный штрих: «англонеприязненник» пишет в дневнике похвалу английским ботам, надёжным, хотя и тяжелоувесистым.

Через реку Важинку положены перекладины — для весенней связи меж берегами: непонятно почему административно-штабные точки, аттестационная комиссия и учётно-распределительная часть находятся на левом берегу, а палатки и столовая — на правом. Лучше всего связь между берегами зимою или летом на лодке, но горе тому, кому надо было идти вдоль Важинки или перебираться на другой берег и обратно во время ледохода, в весеннюю распутицу, в грязь. «Она не просто грязь, а яркое культурное явление… Интересно сопоставить организацию британской станции в Индии, там капитализация (дороги, телеграф, почта, здания…) места идёт в первую голову».

Отмечается в «северном» дневнике, что Россия далеко отстала от Англии — во всём практичной, во всём целесообразной, исходящей из векового принципа своего интереса. А Россия — во мгле, как сказал почтенный англичанин, писатель. И дневниковые записи про каждодневное — унылое, бедное, не дающее надежд.

Через день — снова поход за учётными данными. Прошёл три деревни. Остановился у того же Николая Герасимовича, как в собственном доме. «Настроение моё было тихое и удовлетворённое, хотя виденное в деревне (беднота, пьянство, ругань, дикие порядки, ведущие к разору…) вызывало во мне чувство большой тревоги. Не накануне ли наша страна пред каким-то большим крахом или несчастьем? Даже маленький удар (война, недород) для нас теперь невыдержим…»

3

Вскоре «начались дни, похожие друг на друга. Я дежурю с Лосевым (А.Ф.) и Ульяновым (И.И.) … В 4 часа я встаю легко и без еды или умывания двигаюсь на пост (в полверсте ниже по Свири, у её берега). Я должен стеречь 29 цепей, 8 якорей, несколько десятков “баланов” (больших брёвен) и несколько менее досок. Это такелажный остаток от старого большого достояния, постепенно гибнущий…»

Но даже на этом странном сбережении никому не нужного и гибнущего Снесарев по-военному исполнителен, ему претит нерадивость, ему нередко приходится перестаивать сверх положенного, поскольку его товарищи относятся к дежурству спустя рукава. «Лосев много приличнее… Ульянов — типичный лодырь, последний умудряется ночью вовсе не бывать на дежурстве, и никогда не достаивает свои дневные часы. Как-то ему всё сходит с рук».

(Этот Ульянов недаром, видать, оказался носителем знаменитой фамилии; во всяком случае, поступил по-ульяновски, по-ленински, когда однажды в ненастную погоду не пойдя на пост, стал с пылом доказывать начальнику, что он не виноват, он, мол, предупреждал сменщиков, и надо выяснить, кто из них виноват.)

Виноваты, разумеется, оба: и Снесарев,

и Лосев. Оба православные, оба с казачьими корнями, оба глубокие мыслители, и сердечная их мысль — о России, на кресте и без креста распинаемой.

Снесарев не имел никакой возможности познакомиться с книгой Лосева «Диалектика мифа», изданной в 1930 году полутысячным тиражом и тут же конфискованной. Но отзвуки от политических ударов по этой книге, развенчивающей и даже разоблачающей марксистско-ленинскую мифологию, могли до него долетать. И получалось, что они были родственниками и по духу, и по положению отверженных. Во всяком случае, Лосев, державшийся в лагере несколько легкомысленно-небрежно, уже побывал в долагерные дни на волосок от смерти и уцелел чудом: и впрямь на каком уровне, на каких форумах и какие длани обрушились на голову философа казачьего рода! На партийном большевистском съезде, шестнадцатом по счёту, для Кагановича не находится более важной задачи, как поведать неведающим большевикам о страшной крамоле, яде и динамите «Диалектики мифа»: «Последняя книга этого реакционера и черносотенца под названием “Диалектика мифа”, разрешённая к печати Главлитом, является самой откровенной пропагандой классового врага…» Далее драматург Киршон, выступая не на какой-нибудь областной писательской встрече, а всё с той же трибуны высшего партийного форума, гвоздя книгу и её «философские оттенки», не только вторит Кагановичу, но и, как подобает писателю, использует тонкие «художественные» средства, вроде: «А я думаю, что нам следует за такие оттенки ставить к стенке». (Самого Киршона поставят к расстрельной стенке в 1938 году, и сколь бы ни было печальным его ему безвестное будущее, время поупражняться в радикально провоцирующих художествах ещё есть.) Для поклонников творчества Горького также не самый благодатный штрих деятельности «великого пролетарского писателя» — он-то зачем решил поучаствовать в обрезании крыл вдохновенного и смелого мыслителя? «Профессор этот явно безумен, очевидно малограмотен, и если дикие слова его кто-нибудь почувствует как удар — это удар не только сумасшедшего, но и слепого». Кажется, все такты — и художественный, и нравственный, и публицистический — изменяют писателю, если ещё принять во внимание, что Лосев в лагерях действительно слепнул, и слепнул катастрофически быстро.

Остаётся сказать о восприятии книги органами ГПУ — устроителями спецбыта и Лосева, и Снесарева, и родственных им великих людей Отечества. «Философы» из сурового спецведомства предельно чётки в своей справке-характеристике:

«В работах Лосева, особенно в его последних книгах “Диалектика мифа”, “Дополнения к «Диалектике мифа»”, правомонархическое, контрреволюционное движение получает развернутое идейное обоснование…

Основные положения “Дополнений” сводятся к следующему:

Вся история человечества есть история борьбы между Христом и Антихристом, богом и сатаной. Феодализм — высшая ступень в истории человечества, торжество бога; феодализм падает под ударами сатаны, дальнейшая история есть история развёртывания сатанинского духа. Ступени этого развёртывания — капитализм, социализм, анархизм. Историческим носителем духа сатаны является еврейство. Марксизм и коммунизм есть наиболее полное выражение еврейского (сатанинского) духа. Последним этапом воплощения духа сатаны будет анархия, неизбежно вытекающая из социализма…»

«Положения, характеризующие советскую власть, окончательно оформились под влиянием той агрессии, которую проявила советская власть в своей церковной политике последнего времени, в своём курсе на индустриализацию и коллективизацию».

4

«Идут страшные вести, — запишет Снесарев в дневнике за апрель 1932 года, — и, странно, особенно страдают богатые районы: Украина, Северный Кавказ, Приволжье… Цензура не может превозмочь народного письма (многословно, неразборчиво, скучно, наивно) и, вероятно, их не читает… Конечно, источник этих писем — покинутые, обездоленные и бесправные семьи — узок, страстен и односторонен, но…»

Но от фактов, от страшной действительности не убежать, не спрятаться, не заслониться газетными разворотами. В Приволжье, на Украине, Северном Кавказе, да и на Урале, да и на его родном, давно ли богатейшем Дону взрослые и часто дети пухнут от голода и мрут, подчас вымирают семьями, села половинятся, как после страшной опустошительной войны. Деревни — бывшие кормильцы огромной страны — глохнут в бурьяне, пустеют, замолкают. Мор, как в дни Гражданской войны. И сколько физических и нравственных тягот и унижений для детства, поделённого на своих и чужих. Чужевраждебных! Снесарева поразил рассказ, как в одной раскулаченной, до нитки обобранной семье десятилетний сын, обутый в уцелевшие добротные сапожки, по пути в школу был встречен уже развращёнными подростками и со злыми усмешками: «а сапоги-то кулацкие» — был разут под одобрительное слово шедших мимо давно развращённых взрослых.

Коллективизация завершалась. Народ с тысячелетним крестьянским укладом стал как дерево с перерубленными корнями и поломанными ветвями. Крестьяне теряли крестьянское. Непокорные доламывались на Свири и в Соловках, на Урале и в Сибири, в бесчисленных гиблых лагерях спецпереселенцев. Уцелевшие всеми правдами и неправдами тянулись в города, где с распростёртыми объятиями их никто не встречал. Но и в селе уже нечем было зажечь семейный домашний очаг. Кроме разве новой молнии — новой революции, уже против самой революции большевистской.

Поделиться с друзьями: