Генерал
Шрифт:
Дом Гегеля все-таки разбомбили. Причем, по странной иронии судьбы, стол философа остался в полной неприкосновенности.
Тогда они успели забраться в подвалы Пергамон-музея, куда было получено разрешение прятаться в случае налета, а, выйдя часа через четыре, обнаружили, что в университет было прямое попадание. Передний фасад снесло начисто, в воздухе стояли тучи розоватой пыли, и дормитории перестали существовать наполовину. В глубине души Стази даже обрадовалась: теперь, когда ей негде жить, может быть, Федор как-нибудь сумеет пристроить ее в лагере. Она знала, что желание это эгоистично и неправильно, но сделать с собой ничего не могла. Однако практичные немцы тут же приказали студентам из разрушенных флигелей переселиться в соседние, привести комнаты в жилой вид своими силами, а из учебного плана удалили некоторые занятия, чтобы две недели работать три
Кроме того, сразу все, несмотря на национальность, получили статус разбомбленных. Это давало право на специальные купоны, выдаваемые всем жителям уничтоженного дома – пусть ты и не пострадал, а лишь был сильно напуган очередной ковровой бомбардировкой. Каждому выдали по два апельсина, плитке шоколада, немного масла и чуточку настоящего кофе. Кроме того, полагались пара белья, туфли и платье. И все это без списков, без проверок, веря исключительно на слово. Стази вышла из магазина с ворохом полученного и заплакала.
– Представляю, что у нас бы устроили, – зло выругался Георгий. – Не умещается в голове. Почему? Как? Знаешь, вчера мне вообще сказали, что у нас есть теперь особые привилегии в передвижении как у разбомбленных. Бред какой-то.
Катя, стоявшая рядом с пустыми руками, вдруг опустила голову и еле слышно произнесла:
– А у нас в Ленинграде хлеб продавали… Да что там хлеб – даже кипяток в ЖЭКах стоил две копейки литр…
Уже который раз в этом году у Стази возникло желание бросить университет и стать просто одной из тех незаметных девушек, которые, как ангелы спасения появлялись после налетов. Они были везде: в госпиталях, на разбитых дорогах, в дымящихся еще кварталах. Они раздавали еду, но, что гораздо важнее, потом вели растерявшихся и нуждающихся людей по всем муторным ступеням дальнейшего устройства жизни: ночлег, отъезд, новая квартира, документы. Красный Крест делал свое святое дело – кормил и защищал, но главное, давал то ничем не заменимое чувство, что ты не один, о тебе понят, о тебе заботятся. Стази, не задумываясь, пошла бы на ту работу, но Трухин настаивал на учебе.
День шел за днем в разборах завалов, ничуть не уменьшавшихся, и учебе. Неожиданно в самый разгар работы на протоптанной узкой тропинке появилась Верена. Она хмыкнула, увидев Стази, нагружавшую кирпичом тачку в платье и уличной обуви, не позвала ее сразу, а обратилась к одной из серебряных старушек-воспитательниц. Та мелко-мелко закивала.
– Спокойно, со всеми и все в порядке, – вместо приветствия улыбнулась Верена. – У вас есть час на сборы. Поезд отходит в шесть пятнадцать с Зюдкройца [174] . И возьмите хорошее платье и обувь, если у вас есть. Вот билеты, но я провожу вас.
174
Вокзал в Берлине.
Стази, помнившая, что спрашивать Верену бесполезно, а слушаться стоит, быстро умылась, покидала в тряпичный чемоданчик немудреные вещи. Они ехали на такси полуразрушенными улицами, на которых тут и там дымились котлы походных кухонь и тянулись скорбные очереди берлинцев.
– Думаю, вы знаете, что в лагере творится хаос, – как всегда, не поворачивая головы и очень бесстрастно, проговорила Вверена. – Фюрер приказал все восточные войска перевести на запад.
– Как? – ахнула Стази.
– Очень просто. Офицеров и солдат школы также требуют направить в шахты. На местах все на грани мятежа, с трудом представляю, как Георгий [175] удерживает их, да на всех его все равно не хватит.
– Но ведь это чудовищно. Это крах для них всех… для нас всех.
– Несомненно. Но Власов уже заявил, что называть добровольцами людей, которые для немцев лишь пушечное мясо, – преступление, и русское движение должно отвергнуть саму идею о войне против союзников. Он даже собрался сам вернуться обратно в лагерь.
175
Пшеничный Георгий Андреевич – подполковник РОА, начальник дабендорфской школы в период с октября 1944 по апрель 1945 г.
– Еще один абсурд. Как он смеет бросить их?! – вырвалось у Стази. – А Фе… А что генерал Трухин?
Верена улыбнулась краешком рта.
– Генерал сказал, что от этих самоубийц ожидать иного было бы глупо, но что наш долг заключается в любых мероприятиях, которые не позволят предоставить всех обманутых своей судьбе. РОА нет, если точнее, сказал он, но для нас эти несчастные соотечественники – наша РОА.
Постоянные налеты и страх за Федора при относительной собственной бездеятельности так измотали Стази, что сейчас она была даже не в состоянии осмыслить услышанное и то, как оно может повлиять на их с Трухиным судьбу. В принципе, судьбы никакой и не было – было только сиюминутное существование.
Они остановились у Зюдкройца. Здесь все тоже было в пыли, но никакой суеты. Поезд казался сошедшим со старой картинки: немцы теперь использовали едва ли не музейные вагоны.
– Ваш билет. – Стази машинально взяла листок. – Вы даже не посмотрите конечную остановку, – вздохнула Верена. – Вот молодость.
– Мне все равно.
– Логично. Но мне кажется, что и денег у вас нет, а?
– Теперь можно обходиться и без денег.
– Тоже верно. Тогда прошу в купе. До свиданья.
«Она сказала „до свиданья“, а не „прощайте“, значит, не все так плохо», – единственное, что подумала Стази, кладя свой жалкий чемоданчик на хоть и посеченную временем, но шелковую обивку сиденья. Все вокруг было старым, но чистым, напоминавшим о старинных путешествиях начала века: медные детальки, синие сетки, неуловимый, но явственный аромат духов. Она села и устало прикрыла глаза.
– Стази.
Холодные пальцы легли на ее колено в запачканном кирпичной пылью платьице. Она, не открывая глаз, упала лицом на шершавое шитье воротника.
– Ничего не говори. Мне безразлично, где мы, куда мы, сколько у нас времени. Мы с тобой. – И лицо ее совсем побелело, несмотря на золото заката, льющееся через старое потрескавшееся вагонное окно.
Поезд по военному времени, к счастью, не летел, а едва полз через Ульм и Больцано на Верону. Он останавливался часто, и тогда они тут же просыпались и зачем-то садились, залитые белым лунным светом.
– И все же я должен тебе сказать. Чтобы не было иллюзий…
– У меня их давно нет.
– Увы, твоя любовь ко мне – иллюзия. В том смысле, что меня, в принципе, давно нет. Ты любишь призрак. – Стази зажмурилась: в призрачном лунном свете Федор с его белоснежной дворянской кожей был почти неотличим от простыней. – Так вот. Эта поездка бессмысленна. Наши части под названием «четвертых батальонов» включены в немецкие полки вдоль всей Атлантики, на севере, в Италии. Но я могу говорить им лишь то, что борьба против союзников не входит в их задачи, это дело немцев. При первой же возможности самостоятельных действий мы будем бороться за освобождение России. Но это тоже иллюзия. Нам не дадут. Ни те ни другие. И как ни примитивно это звучит, как ни отказывается человеческий мозг в это верить, но – третьего нет никогда. Ты пахнешь немецкой ученостью, несмотря на желанность, – перебил он сам себя. – Ты не видела больше фон Герсдорфа?
– Нет. И где бы… Почему ты спрашиваешь, ты…
– Просто я хотел сказать тебе, что этим мартом он прибыл в Цейхгауз [176] на праздник поминовения погибших. Под мундиром у него были две магнитки британского производства. Увы, Гитлер уехал раньше. – Стази слушала его почти с ужасом. – Самое интересное, что перед покушением он заявил, что он разочарован в жизни, и терять ему нечего. И больше не будем говорить об этом.
Они приехали в Рим ночью, их встретили какие-то люди из НТС и куда-то отвезли. Стояла непроглядная южная тьма, и только запах поздних роз да лепет фонтанов, льющих воды на поросшие мхом мраморы, говорили о том, что они в великом городе. Наутро Стази подошла к окну и отшатнулась, не веря себе: перед ней, утопая в пальмах и пиниях, розовели виллы и, как шум прибоя, плескалась на улице звонкая итальянская речь.
176
Цейхгауз (нем. Zeughaus, произносится «цойгхаус») – здание в Берлине, было построено в качестве арсенала на бульваре Унтер-ден-Линден.