Чтение онлайн

ЖАНРЫ

Шрифт:
Если слово за словом, что цвет, Упадает, белея тревожно, Не печальных меж павшими нет, Но люблю я одно — невозможно .

(«Невозможно», 1907)

Все слова равны между собой. Может, равны и вещи перед лицом более высшего ряда, да и перед лицом поэзии. То, что стихи необязательно поэзия — это может понять и ребенок. Что же такое поэзия? Никто не подыскал названия… Он сам писал в «Розах», что важнее слов гармония, ее живое торжество:

И касаясь торжества, Превращаясь в торжество, Рассыпаются слова И
не значат ничего.

(«Перед тем, как умереть…», 1930)

Но и «гармония» — лишь одно из слов, что помогают оформить те немногие мысли, с которыми не расстаются до конца. Да, гармония — мера. Живительный воздух поэзии — она, без нее в стихах замирает дыхание жизни. Не новизна, а — мера. Тут источник его поздних стихов:

И черни, требующей новизны, Он говорит: «Нет новизны. Есть мера, А вы мне отвратительно-смешны, Как варвар, критикующий Гомера!»

(«Меняется прическа и костюм…»)

И не раз в дальнейшем видна попытка углубиться в смысл гармонии, определить ее, может быть, дать ей иное, «современное» название. Он чувствовал и словно видел, что сущность примеряет одежды понятий, но все ей тесны. Веющая где хочет сущность словесно неопределима. С мыслью об этом он напишет стихотворение о любимом художнике.

Почти не видно человека среди сиянья и шелков – Галантнейший художник века, галантнейшего из веков. Гармония? Очарованье? Разуверенье? Все не то. Никто не подыскал названья прозрачной прелести Ватто.

(«Почти не видно человека среди сиянья и шелков…»)

Вся затея с антологией первоначально казалась обреченной. Издавать не на что, покупать некому. А главный из двух составителей – Георгий Адамович – на эмигрантскую литературу теперь уже смотрел скептически. Не скрывал он этого взгляда и в своих еженедельных статьях в «Последних новостях». Но года через полтора, с тех пор как об антологии заговорили на Монпарнасе, книга все-таки вышла.

На ее титульном листе – 1936 год, а шел еще 1935-й. Георгий Иванов листает «Якорь» за чашкой кофе. Кого-то составитель пропустил, кого-то вовсе не следовало помещать. Нет такой антологии, к которой нельзя предъявить претензии. Отдел «старших» начинается Дмитрием Мережковским, а он и стихи-то давно не пишет. В том же разделе – «Баллада» Владислава Ходасевича. Ее Г.Иванов слышал в Петрограде в чтении автора. В эмигрантскую антологию «Балладу» не следовало помещать. Во втором отделе собраны в алфавитном порядке парижские поэты. Тридцать один поэт. Все еще говорят о них – «молодые». Но Юрий Терапиано старше, чем Георгий Иванов. Анна Присманова тоже старше, хотя возраст мужской и возраст женский не одно и то же, Александр Гингер – на три года младше, Антонин Ладинский – на два, Перикл Ставров – на год. Покойный Борис Поплавский посвятил «Розу смерти» Георгию Иванову. Она включена в «Якорь» почему-то без посвящения. И как это Алексей Эйснер попал со своим написанным в Праге стихотворением в парижские поэты? Само стихотворение включено в антологию из-за одной-единственной строки: «Человек начинается с горя». Среди парижан нет Алексея Холчева, о котором Георгий Иванов тепло написал в «Числах». Третий отдел – пражане. Затем идут отделы, берлинцев, харбинцев и в заключительном отделе поэты отовсюду (кроме Парижа, Праги, Берлина и Харбина): Вера Булич из Гельсинфорса, Лев Гомолицкий и Войцеховский из Варшавы, Юрий Иваск, Карл Гершельман, Иртель, Шумаков из Ревеля, но нет в антологии лучшего рижского поэта – Игоря Чиннова. Листаем дальше… Константин Халафов, Илья Голенищев-Кутузов, Екатерина Таубер – Югославия, Глеб Струве – Лондон, Зинаида Шаховская – Брюссель. В целом же сильнейший крен в сторону парижан. Так и должно быть. В Париже волею судьбы собрались лучшие поэты эмиграции. Если судить по числу стихотворений (не по числу строк), Георгий Иванов представлен щедро, но и стихи у него не такие длинные, как, например, у Цветаевой, или у Поплавского, или у Кнута. Где только Адамович с Кантором набрали столько поэтов?

Представить Георгия Иванова в антологии по достоинству Георгий Адамович действительно постарался. Уехав из Парижа в Ниццу и продолжая размышлять над «Якорем», он написал Михаилу Кантору, своему сотруднику по антологии, второму ее составителю: «Ходасевич. Что-то уж чересчур много. Баллада

об Орфее написана в Петербурге. Он ее всюду там читал — едва ли это эмигрантская поэзия в строгом смысле. Вообще он как-то выделяется в первом отделе. Это не мои козни, а справедливость. Я бы убрал у него одно — и прибавил бы одно Иванову: чистая справедливость!» Далее он писал Кантору о последовательности имен в первом отделе: «Я предлагаю порядок такой: Мережковский, Вячеслав Иванов, Бальмонт, Гиппиус, Бунин, Тэффи, Ходасевич, Северянин, Амари, Цветаева, Г. Иванов…» Кантор почти со всем согласился, предложив только поставить Цветаеву раньше Амари и включить еще одного петербуржца, тоже начавшего печататься до эмиграции и связанного с Гумилёвым — Михаила Струве. На этом оба составителя сошлись, и именно в такой последовательности был ими представлен первый отдел «Якоря».

В девятом часу вечера 9 ноября Георгий Иванов спустился в метро. Доехал до станции Одеон и направился к дому на улице Дантона. Немного опаздывал, а предстояло не только, как обычно, открыть вовремя вечер «Зеленой лампы», но еще успеть продумать вступительное слово. На пути к залу Сосьетэ Савант, арендуемому «Зеленой лампой», он обдумывал, что же он должен сказать на вечере памяти Бориса Поплавского. С ним рядом шла Ирина Одоевцева и о чем-то говорила, он слушал, но не слышал.

Прошел месяц со смерти Поплавского — было ли это самоубийство или убийство? Его книгу «Флаги» он приветствовал восторженно, что ему вообще не свойственно. Но тогда же поставил вопрос: в чем ценность стихов Поплавского? Рискнул сказать, что в хаотичных, путаных, порой аморфных стихах проявляется сама поэзия в неразменном смысле этого слова. И напророчествовал: «Сделать дело поэта — создать "кусочек вечности" ценой гибели всего временного, в том числе нередко и ценой собственной гибели». Но кто это заметил, а если заметил, кто теперь помнит и уместно ли о невольно вырвавшемся предсказании напоминать? Он осмотрел зал со сцены. Все, кто должен был выступить, уже собрались: Адамович, Кнут, Фельзен, Червинская, Варшавский. Все они знали Поплавского близко. Говорили об отчаянной нищете Поплавского. Даже иной клошар не до такой степени был неимущим. Но будь Борис богачом, все кончилось бы так же. Причина в его внутреннем неустройстве.

Неожиданно пришло известие о переиздании в Шанхае гумилевских «Посмертных стихов». Георгий Иванов готовил их к печати еще в Петербурге, и вышли они совсем незадолго до его «командировки» в Германию. Книга стала библиографической редкостью в России, а в зарубежье вообще почти не встречалась. Теперь ее без ведома Г. Иванова переиздали в Шанхае. Труд китайцев-типографщиков оплачивался копейками, бумага стоила дешево, русская читательская аудитория была многотысячной. Удивляться приходится только тому, что переиздали книгу так поздно, только в 1935-м. Шанхайский альманах «Врата» поместил на это переиздание романтическую рецензию: «Тоненькая маленькая изящная книжица, которая разойдется по русскому зарубежью, чтобы ее потом возили в седельной сумке, читали в пальмовой роще, забывали на тонущем корабле… Увлекательная гумилёвекая муза подвигов, скитаний, нежных девушек и небывалых стран воспитала бодрую, жизнерадостную разновидность в поколениях эмиграции, превратившуюся в условный дружественный орден молодых "гумилёвцев". Ученики и подражатели… читая, перечитывая и повторяя наизусть блестящие строфы мастера, ими грезят, ими живут в своем творчестве, ими ликуют. Поэтому особенно хочется остановиться на сборнике "Посмертных стихов", где талант Гумилева достиг наибольшей глубины…»

Около того же времени Георгий Иванов убедил известное издательство «Петрополис» выпустить хотя бы в сокращенном варианте гумилёвское «Чужое небо», и книга вышла в свет в день пятнадцатилетней годовщины гибели Николая Гумилёва. «Чужое небо» — самый ранний акмеистический сборник. Первоначально он был издан «Аполлоном» в Петербурге, и эта книга для Г. Иванова значила очень много по чисто личным причинам. Она вышла в свет в дни первых встреч с Гумилёвым и напоминала о начале дружбы с ним, о радостных, полных надежд годах и, как тогда казалось, необъятных возможностях.

В предисловии Георгий Иванов стремился заново осмыслить личность друга. Его сильный характер Г. Иванову сложным не казался. Но он хотел собрать воедино определяющие черты, которые в совокупности сделали Гумилёва тем, кем он стал. Георгий Иванов помнил его полным жизни, видел каким влиянием пользовался он среди поэтической молодежи из поколения, пришедшего на смену символистам. Знал, что ко времени смерти Гумилёва даже какого-то подобия всероссийской славы у него еще не было. Казалось, ни в чем не сходившиеся Гумилёв и Блок имели одну существенную черту, общую для обоих: они не могли быть только «литераторами». У Блока есть строки: «Был он только литератор бедный, / Только слов кощунственных творец…» Также и Гумилёву судьба «литератора», даже преуспевающего, представлялась прозябанием, недостойным поэта. Выше звания поэта для него ничего не могло быть. И этот его идеальный взгляд на творчество вместе со взглядом на жизнь, как на битву, дает ключ к Гумилёву — к поэзии, личности, судьбе.

Поделиться с друзьями: