Гербовый столб
Шрифт:
— Грех это, — говорила Дарья Терентьевна, — тяжесть у меня на душе — прокляла я Кольку. Как раз перед смертью Петра Васильевича ездила я в Москву к нему. А у них компания собралась, да все и не поймешь, какого рода-племени, да все над деревней потешаются. Не выдержала я, да вмешалась, да как пошла их стыдить — все торжество и разрушила. Дак жена его, злюка черная, чуть не с кулаками на меня набросилась.
— Да ить плохо это, — вздохнула Дарья Терентьевна, — когда баба в доме верховодит. Толку тут мало. А Колька-то мой хоть и видный мужчина, да характером мягкий. Прогнали они меня из Москвы: мол, опозорила я их. Да я бы сама уехала. Только обидно мне было, что
К Озеркам приближался частый стрекот трактора.
— Это Семен едет, — недовольно сказала Дарья Терентьевна. — У него, видать, свидание повечеру с учителкой. Как, однако же, жизнь переменилась! Могла ли я до замужества так вертихвостить? Аль даже в мыслях мужу изменить?
— А Семен-то курит? — спросил я, подстраиваясь под старухин говор и вспомнив, что мои сигареты безнадежно размокли и поломались.
— Дымит, как печная труба. — И старуха для убедительности махнула рукой. — Конечно, он в беспокойстве: учителка все же знает много, — продолжала она заинтересовавшую ее тему.
И вдруг я подумал, что старуха постоянно разговаривает вслух, потому что привычно сидела она напротив фотографий и время от времени, забывая обо мне, привычно к ним обращалась, особенно к той, где ее муж, Петр Васильевич, снят удалым молодцом в военной форме с Георгиевским крестиком. И когда она смотрела на фотографии, ее чисто синие, васильковые глаза молодели, сияли, будто подсвеченные изнутри. И хотя изба была пуста, она казалась одухотворенной, и люди, ее близкие, о которых она говорила, как бы незримо здесь присутствовали, но молчали, так как старуха не давала им слово вставить.
— А что ему, Семену, — говорила она, — разве страх у него есть или совесть? Плюнет он на совхоз да с учителкой в город укатит. И она бесстыжая: молоденькая,а вон к нему открыто ходит. И раньше такое было, да стыдились люди на глазах у всех греховодить. А нонче даже этим гордятся. Совсем обессовестились люди. Да ты иди, вон он подъехал к Пелагеиной избе. Она-то их и приютила. Сама всю жизнь беспутная была, беспутство и поддерживает.
— А почему же на тракторе? — спросил я.
— А на моторе быстрее. Чего же ноги сбивать...
Я вышел во двор. Легкое тарахтенье колесного трактора умолкло, и округа опять наполнилась безбрежной, чуткой тишиной. На небе, за холмом, куда ушло солнце, лежали яркие полосы нежного белого света. Там вспыхивали зарницы. И было достаточно светло, так, что под ногами виднелась дорога.
Семен удивился, увидев меня, и смотрел настороженно и недобро, даже сунул руку под сиденье, видно за гаечным ключом. Мне пришлось вновь повторить мою историю, но Семен недоверчиво меня оглядывал.
— Ах! — сообразил я. — Это же одежда мужа Дарьи Терентьевны.
—
А вы что, ей родственник? — неуверенно спросил Семен.Был он среднего роста, крепок, широкоплеч, лет тридцати. Волосом черный, лицом мрачноват, даже сердит. Сердитость его шла от угольных, густых бровей. Легкостью в общении с ним и не пахло. А мне не хотелось уходить. Я с наслаждением курил папироску «Север», облокотившись на трактор.
— В дубраве следы гусеничного трактора. Что же там, интересно, делали? — сказал я, думая получить разъяснение.
— Было дело, — буркнул Семен.
— Дарья Терентьевна говорила, что вы не прочь в город уехать?
— И здесь эта праведница болтает, — зло выдавил Семен и выругался.
Я уже не знал, о чем его спросить, и мы молчали.
— Здравствуйте, — к нам неожиданно, из-за трактора, подошла «учителка». Она с интересом осмотрела меня и удивленно сказала: — А вас я не знаю.
— Да, конечно, — смутился я, соображая, стоит ли объяснять в какой уже раз свои обстоятельства.
— Он, Надя, из города, из Москвы, — пояснил Семен.
— Понимаете, я заблудился в лесу.
— В Лешем, что ли?
— А разве он не Озерским называется?
— А его и Озерским, и Лешим называют. Тут об этом много преданий, но скоро они забудутся, как умрут старухи в Озерках, — заговорила она свободно, с легкостью. — Это же всегда была лесная глухомань, хотя и от Москвы сравнительно недалеко. Сейчас, конечно, все изменилось. Вон совхоз — настоящий агрогород: школа-десятилетка, клуб, но главное — у всех телевизоры, и мы смотрим то же, что и Москва. Однако же я написала в Институт славяноведения, чтобы они прислали в Озерки фольклориста, но пока ни ответа, ни привета.
Надя говорила просто, откровенно, будто был я ей старым знакомым. И улыбалась мягкой, застенчивой улыбкой. В манере держать себя в ней во всем проглядывала учительница, привыкшая к средоточию на ней десятков глаз. Она была настолько непосредственна и жизнерадостна, что как-то несущественным становился ее неброский внешний облик.
Надя была невысока ростом, худа, совсем девчонка, и было ей не больше двадцати трех — двадцати четырех лет. И лицом она была обычна, с тем добрым русским рисунком, где округлость, курносость и пухлые губы, и настолько все это заключает в себе естественное дружелюбие, благосклонность, что в первый же момент такой человек воспринимается действительно как давний добрый знакомый.
Семен был полной противоположностью ей. Он мрачно молчал, видно уже ревнуя. И дымил, не переставая, папироски «Север». И когда он чиркнул очередную спичку, я увидел ее необыкновенные васильковые глаза.
— Вы здешняя? — удивился я.
— Моя бабушка из Озерков. А сама я из Егорьевска. Кончила там педучилище и приехала сюда по распределению. Вот и все. — И она рассмеялась, легко и свободно. — А вы купались в наших озерках? Здесь изумительная ключевая вода. Холодная, конечно. Но полежать на песке, позагорать — просто прелесть! Правда, я шокирую наших старух.
— Особенно праведницу, — мрачно вставил Семен.
— И что ты, Сема, так взъелся на Дарью Терентьевну?..
Мы расстались немного грустно, дружески. Я пожал Надину маленькую руку и заскорузлую ладонь Семена. В избе Дарьи Терентьевны на лавке в углу уже лежали овчинный тулуп и цветастая подушка. В ту ночь мне снились необыкновенные сны.
Утром была та же каша и «московский — водохлебский» чай. И та же заботливость Дарьи Терентьевны. Брюки мои уже были отутюжены, а выглаженная рубашка поблескивала, как новая. Дарья Терентьевна была неразговорчива.