Герцеговина Флор
Шрифт:
Мы начали репетировать. Была зима. На редкость холодная и мерзкая. И только в нашем подвале, где прямо над головой проходили толстые трубы отопления, было жарко. Евдокимыч приходил на каждую репетицию. Он волок за собой стул, ставил его рядом с нами, садился и слушал. Как только музыка стихала, Евдокимыч, обращаясь ко мне, говорил единственную фразу и всегда одну и ту же:
– Вовчик, а ты можешь спеть для меня песню? — и сам начинал. — В моем столе лежит…
Дальше он не знал. Нам тогда очень хотелось узнать, что же, в конце концов, лежит в его столе. Голос у Евдокимыча был красивый. И вообще, его самого легко можно было представить на каком-нибудь застолье с баяном в руках. Евдокимыч, возвышаясь над всеми, под умильными взглядами женщин, растягивая меха баяна во всю ширь, начинал эту песню
По субботам в нашем клубе были вечера танцев. Зал трещал от грохота барабанов и воя гитар. В гнилом полу оставались бреши от ног танцующих, и на следующий день Евдокимыч, вооружившись пилой и молотком, собственноручно заделывал их. Он говорил, что все танцы видал в фобу и что заделывает пробоины в последний раз, но наступала суббота, и мы расчехляли аппаратуру. В антрактах молодежь дралась возле туалета. Евдокимыч и там наводил порядок, размахивая палкой и пугая милицией. Со сцены нам казалось, что он, как Чапаев, врезается в толпу на коне с шашкой наголо. После такого лихого кавалерийского наскока все быстро успокаивались, но не надолго. Иногда особо нетерпеливые и легковозбудимые танцоры начинали драться прямо в зале. Тогда мы выключали усилители и прятали гитары в чехлы.
Публика расходилась недовольная.
После теплого полумрака зала и популярной музыки ее ждали пустые, продуваемые сырыми зимними ветрами, улицы и толкучка в салоне автобуса.
Однажды пришла Люда.
Я увидел ее только в конце вечера. Она стояла у входа. Мне стало неуютно на сцене. На сцене, где я уже привык чувствовать себя хозяином положения. Люда продолжала стоять у дверей до того момента, пока в зале не погас свет. Мы начали сворачиваться, зачехляли гитары, отсоединяли шнуры. Возле сцены бурлил водоворот из наших поклонниц. Все те же косынки, выбеленные лица, синие тени и яркие губы. Мне стало стыдно, что одна из них ждет меня. Я спустился со сцены и пересек зал.
– Это то, что ты выбрал? — спросила она.
Люда в свои около тридцати выглядела лучше,
чем большинство из тех, что смотрели на нас светящимися глазками сигарет из угла зала.
– Я рад, что ты пришла.
Потом мы шли пешком. Вечер был теплый, будто один заблудившийся весенний день неизвестно как попал в середину зимы. Она никуда не спешила. У нее образовалась критическая масса свободного времени. Студент был на научной конференции. Я уже давно забыл, что значит спешка.
– Он чем-то даже похож на тебя. Только гораздо серьезнее. Сейчас готовит диссертацию.
– Надеюсь, из свежих продуктов?
Это я неудачно сострил.
Я, конечно, понимал, что он серьезный парень, иначе бы он не создал крепкую советскую семью. Я сказал, что рад, что у нее все так… Однако что-то щемило внутри пока мы шли сквозь город к ее пристройке, где однажды за ставней я нашел свою фотографию. Когда- то нам было хорошо там вдвоем. Мне вдруг захотелось снова оказаться в этой маленькой комнатке, где зимой надо было топить печь и ходить за дровами во двор. Захотелось окунуться…
– Не надо окунаться! — она отвернулась и отодвинула меня от себя.
Ворота все так же, как когда-то, вываливались на улицу, напоминая нос корабля. Как когда-то поскрипывал уличный фонарь и свет его блуждал по мостовой.
– Я тебя никогда…
Не надо слов. Надо просто повернуться и уйти. Туда, откуда пришел.
Весной мы покидали клуб Евдокимыча. Он надоел всем нам, и его даже не было жалко. Автобус стоял у дверей клуба, и мы выносили свои ящики мимо его директора, сидящего на сцене.
– Эх, Вовчик, так и не спел мне… В моем столе лежит… — мычал он себе под нос и водил палкой перед собой, будто бы рисовал какие-то фигуры.
Как на песке.
Мы вынесли последнюю колонку. Я вернулся посмотреть, не осталось ли чего-нибудь. Сцена была пустой и только посередине,
уронив голову на грудь, спал Евдокимыч в ожидании больших перемен, которые, по его словам, должны будут вот-вот произойти в клубе, если, конечно, кх-х-х, не ОБХСС.Нас пригласили работать на центральную танцплощадку города. В Парк культуры и отдыха. Весна бродила по его аллеям, когда мы везли к раковине эстрады свои инструменты. Смешанный в один коктейль аромат цветения абрикоса и вишни носился по городу. Теплый ветер сдувал на ходу пиджаки, заставлял улыбаться. Парк в полумраке вечера белел скульптурами. Баскетболистки, борющиеся за каменный мяч, молодой человек с рюкзаком и веревкой, к которой местные остряки приладили поллитровку, и прочие, символизирующие силу и ловкость. Всем своим бравым видом они отвечали на вопрос: «нам ли стоять на месте?» резко отрицательно. В укромных уголках целовались влюбленные десятиклассники. На нашу площадку невозможно было достать билеты. Молоденькие продавщицы, мелкие хулиганы и учащиеся ПТУ толпились перед сценой с полиэтиленовыми пакетами, рекламирующими джинсы и сигареты. Сирень пенилась у комнаты смеха, павильонов доминошников и любителей шахмат. У летнего Зеленого театра, наконец.
Очень хотелось влюбиться.
Директор Парка культуры был прямой противоположностью Евдокимычу. Во-первых, не пьющий. Во-вторых, на репетиции никогда не ходил. В-третьих, никогда ничего не просил спеть. Фамилия его была — Горохов.
Стригся он под «бокс».
Когда-то товарищ Горохов руководил военным оркестром, поэтому музыке был совсем не чужд, хотя
особым музыкальным слухом не отличался. Оркестр его встречал и провожал высшие военные чины, когда те по каким-то неведомым причинам оказывались в Богом забытом гарнизоне, где он как раз и сеял разумное, доброе, вечное среди солдат срочной службы с неполным средним музыкальным образованием. В общем, на первый взгляд директор вызывал уважение, поэтому мы называли его официально: «Товарищ Горохов». Между собой, не так официально, но довольно длинно — «Директор зеленого гороха, товарищ Театров». Иногда кто- то из нас забывался и выпаливал ему:
– Слушаюсь, товарищ Театров!
На это он никак не реагировал. Может быть, потому что у него не только не было музыкального слуха, но и, вообще, он слышал плохо?
Высказывался товарищ Горохов редко, и каждый раз, перед тем как начать говорить, не то как-то мелко сплевывал, не то просто бормотал «тьфу-тьфу». Может быть, он боялся дурного глаза и таким образом оберегал от него себя и все свои начинания?
– Тьфу-тьфу, чтоб не сглазить! Начинай! Я и он давал отмашку: — Пуск! Начали! Лабай!
Этим летом я впервые понял, что значит быть звездой эстрады. Пусть даже в масштабе города. Нас поджидали у выхода с площадки, у ворот парка, у дверей дома. Нас узнавали на улицах, нам улыбались во всех магазинах. С нами хотели видеться, нас хотели целовать, нами хотели обладать. Дома телефон не умолкал ни днем, ни ночью. Камешки звякали об оконное стекло, когда отключался телефон. Я надевал на голое тело джинсы, джинсовую куртку и выходил на встречу с музыкальной общественностью города. К музыке в нашем городе тянулась в основном молодежь. Причем такая зеленая, что, узнав точный возраст одной из поклонниц, пришлось ее выгонять прямо из постели. Стены в подъезде родительского дома были исписаны мелом и краской. Неведомые мне барышни признавались в любви, восхищались и угрожали. То же самое происходило в подъездах всех участников нашей группы. На очередных танцах мы взбирались на сцену, как на наблюдательный Пункт, и буравили взглядами пеструю толпу. Любая из пришедших в этот вечер на танцплощадку девиц после его окончания могла быть твоей. И влюбляться было не обязательно.
А хотелось…
Периодически Директор зеленого гороха вызывал нас к себе в кабинет, который находился в летнем театре.
– Значит, тьфу-тьфу, вам говоришь, говоришь… А вам, как об стенку, тьфу-тьфу, горохом?!!
– Еще бы сказал: зеленым горохом! — заржал позади меня Гешка.
– Я же просил вас, тьфу-тьфу, без ваших обезьяньих песен!!! А вы?!!
А мы каялись и продолжали играть.
– А меня, тьфу-тьфу, из-за вас к первому прямо на ковер!
Эти его слова откликнулись во мне чем-то знакомым, но давно забытым.