Германт
Шрифт:
Испанский министр провел меня в салон (по дороге я встретил преследуемого консьержем лакея, который, засияв от счастья, когда я спросил, как поживает его невеста, ответил, что завтра у нее и у него свободный день и они смогут провести его вместе, после чего принялся расхваливать доброту герцогини), где я боялся застать герцога недовольным. Однако он встретил меня с радостью, отчасти, вероятно, напускной и продиктованной вежливостью, но в значительной степени искренней, внушенной и его проголодавшимся от такой задержки желудком, и сознанием, что вместе с ним томятся также его гости, которые уже все были в сборе. Действительно, я потом узнал, что меня ждали почти три четверти часа. Герцог Германтский очевидно решил, что, продлив на две минуты пытку, он ее не усилит, и что вежливость, побудившая его настолько отодвинуть минуту приглашения к столу, будет более полной, если, не приказывая подавать немедленно, он создаст во мне убеждение, что я не опоздал и никого не заставил ждать. Вот почему он спросил меня, словно в нашем распоряжении оставался еще час до обеда и некоторые из гостей еще не приехали, как я нахожу картины Эльстира. Но в то же самое время, не подавая и виду, какие он испытывает муки голода, герцог, чтобы не терять больше ни секунды, начал вместе с герцогиней представлять меня гостям. Тогда только я заметил, что вокруг меня, привыкшего (если не считать стажа в салоне г-жи Сван) дома, в Комбре и в Париже, к покровительственному или сдержанному обращению хмурых буржуа, видевших во мне мальчика, произошла смена декораций, похожая на ту, что вводит вдруг Парсифаля в общество дев-цветов. Те, что окружали меня, совершенно декольтированные (тело их выступало из обвивавшей его ветки мимозы или из широких лепестков розы), здороваясь, струили на меня долгие ласкающие взгляды, как если бы только робость препятствовала им меня поцеловать. Многие из них были, однако, вполне безупречны с точки зрения нравственности; многие, но не все, ибо самые добродетельные не испытывали к легкомысленным того отвращения, какое почувствовала бы к ним моя мать. В мире Германтов капризы поведения, отрицавшиеся вопреки очевидности святыми женщинами, имели гораздо меньшую важность, чем сохранение светских отношений. Все притворялись, будто не знают, что тело хозяйки перебывало в руках каждого, кто хотел, — лишь бы «салон» оставался незапятнанным. Так как герцог весьма мало церемонился со своими гостями (от которых давно уже ему нечего было взять и которым сам он ничего не мог дать) и очень ухаживал за мной, человеком, неведомые достоинства которого внушали ему почти такое же уважение, с каким вельможи Людовика XIV относились к буржуазным
Герцог Германтский представил меня принцессе с такой поспешностью потому что, по его понятиям, присутствие в светском собрании человека незнакомого королевскому высочеству было недопустимо и не могло продолжаться ни секунды. Эту самую поспешность проявил Сен-Лу, когда потребовал, чтобы его представили моей бабушке. Кроме того, в силу унаследованных остатков придворных обычаев, которые называются светской вежливостью и отнюдь не являются поверхностными, ибо внешнее тут вывернуто внутрь, так что поверхность стала чем-то существенным и глубоким, герцог и герцогиня Германтские почитали своим непреложным долгом, — более важным, чем так часто пренебрегаемые, по крайней мере одним из них, долг человеколюбия, долг целомудрия, долг сострадания и долг справедливости, — обращаться к принцессе Пармской не иначе, как в третьем лице.
Так как я еще ни разу в жизни не побывал в Парме (чего так желал начиная с памятных пасхальных вакаций), то знакомство с пармской принцессой, — которой, как мне было известно, принадлежал красивейший дворец в этом единственном городе, где, впрочем, все должно было быть однородным, — городе, обособленном от остального мира между лоснящихся стен, в душной, как летний вечер на площади итальянского городка, атмосфере своего плотного и приторного имени, — должно было бы разом заменить создания моего воображения тем, что действительно существовало в Парме, явиться как бы поездкой, совершенной не трогаясь с места; в алгебре путешествия в город Джорджоне то было как бы первым уравнением с этой неизвестной величиной. Но если я в течение многих лет — подобно парфюмеру, напитывающему однородную массу жирного вещества, — напитывал имя принцессы Пармской запахом тысяч фиалок, зато, когда я увидел принцессу, которая, по моим представлениям, должна была бы быть по крайней мере Сансеверина, в сознании моем началась другая операция, завершившаяся, по правде сказать, лишь через несколько месяцев и заключавшаяся в том, чтобы с помощью новых химических процедур удалить из имени принцессы всю эссенцию фиалок и весь стендалевский аромат и ввести в него вместо них образ маленькой черноволосой женщины, занятой благотворительностью и так предупредительно любезной, что вы сразу понимали, в каком горделивом высокомерии берет начало эта любезность. Впрочем, почти во всем похожая на других великосветских дам, принцесса заключала в себе столь же мало стендалевского, как, например, Пармская улица в Париже, которая гораздо меньше походит на Парму, чем на соседние улицы, и меньше напоминает чертозу, где умер Фабриций, чем длинный коридор вокзала Сен-Лазар.
Ее любезность обусловлена была двумя причинами. Одна, общая, заключалась в воспитании, полученном этой дочерью владетельного князя. Мать ее (не только состоявшая в родстве со всеми королевскими фамилиями в Европе, но вдобавок еще — в противоположность пармскому герцогскому роду — обладавшая состоянием, равного которому не было ни у одной владетельной особы) вдолбила ей в самом нежном возрасте смиренные, но внушенные гордыней, заповеди евангельского снобизма; и теперь каждая черта лица дочери, кривая ее плеч, движения ее рук как будто повторяли: «Помни, что хотя Господь сделал так, что ты родилась на ступеньках трона, ты не должна по этому случаю презирать тех, над кем, по воле Божественного Провидения (да будет хвала ему!), ты возвышаешься своим происхождением и богатствами. Напротив, будь доброй к меньшим братьям. Предки твои были князьями Клевскими и Юлихскими с 647 года; Господь, но благости своей, пожелал, чтобы ты владела почти всеми акциями Суэцкого канала и втрое большим числом акций Royal Dutch, чем Эдмонд Ротшильд; твоя родословная по прямой линии установлена генеалогами с 63 года христианской эры; две твои золовки — императрицы. Так никогда не подавай вида, что ты помнишь об этих великих привилегиях, не потому, чтобы они были непрочными (ведь невозможно отменить древность рода, и в нефти всегда будет потребность), а потому, что совершенно лишнее показывать, что ты выше других по происхождению и что средства твои помещены в первоклассные предприятия: об этом известно всем. Оказывай помощь несчастным. Оделяй тех, кого небесная благость поместила ниже тебя, всем, что ты можешь дать, не нанося ущерба своему положению, то есть давай им деньги и даже ухаживай за больными, но, само собой разумеется, никогда не посылай им приглашений на твои вечера: это не принесет им никакой пользы, но, уронив твой престиж, нанесет урон также и твоей благотворительной деятельности».
Вот почему даже в минуты, когда она не могла делать добро, принцесса старалась показать или, вернее, создать впечатление при помощи самых разнообразных внешних знаков немого языка, что она не считает себя выше окружающих ее людей. В обращении со всеми она проявляла ту очаровательную вежливость, какая свойственна хорошо воспитанным людям в обращении с низшими, и, стараясь быть полезной, то и дело отодвигала свое кресло, чтобы оставить больше места, держала мои перчатки, предлагала все те унизительные с точки зрения чванной буржуазии услуги, которые весьма охотно оказываются высочайшими особами, а инстинктивно, по профессиональной привычке, — бывшими лакеями.
Тем временем герцог, по-видимому торопившийся закончить представления, уже увлек меня к другой деве-цветку. Услышав ее имя, я сказал этой особе, что проходил мимо ее замка недалеко от Бальбека. «Ах, как бы я была счастлива показать вам его! — сказала она почти вполголоса, чтобы показаться более скромной, но прочувствованным тоном, проникнутым сожалением по случаю упущенного редкого удовольствия, и прибавила, вкрадчиво смотря на меня: — Надеюсь, что не все потеряно. И я должна сказать, что вас еще больше заинтересовал бы замок моей тетки Бранкас; он построен Мансаром; это перл провинциальной архитектуры». Не только она сама была бы рада показать мне свой замок, но и ее тетка Бранкас с восторгом приняла бы меня, по уверению этой дамы, которая очевидно думала, что особенно в наше время, когда родовые поместья все больше переходят в руки финансистов, не умеющих жить, знатным людям важно поддерживать высокие традиции барского гостеприимства при помощи ни к чему не обязывающих слов. Как и все люди ее круга, она старалась говорить вещи, способные доставить наибольшее удовольствие собеседнику, дать ему самое высокое представление о себе, оставить его в уверенности, что с ним лестно переписываться, что он делает честь хозяевам, посещая их, что все горят желанием с ним познакомиться. Желание дать другим приятное представление о себе, правда, существует иногда также и у буржуазии. Но мы встречаем у нее благожелательное расположение как индивидуальное качество, возмещающее какой-нибудь недостаток, встречаем, увы, не у наиболее верных друзей, но по крайней мере у наиболее приятных компаньонов. Во всяком случае, здесь оно редкий цветок. У значительной части аристократии, напротив, эта черта характера перестала быть индивидуальной; культивируемая воспитанием, поддерживаемая идеей подлинного величия, не подверженного опасности унизиться, не имеющего соперников, знающего, что приветливостью оно может осчастливить, и находящего в этом удовольствие, черта эта стала родовым признаком целого класса. И даже если личные недостатки противоположного свойства препятствуют иным аристократам хранить ее в своем сердце, все же и они бессознательно носят след ее в своем словаре или в своих телодвижениях.
— Это очень добрая женщина, — сказал мне герцог о принцессе Пармской, — и она умеет, как никто, быть великосветской дамой.
Когда меня представляли женщинам, один из гостей проявлял разнообразными знаками крайнее возбуждение; то был граф Аннибал де
Бреоте-Консальви. Приехав поздно, он не имел времени осведомиться о приглашенных, и когда в салон вошел незнакомец, не принадлежавший к обществу герцогини и, следовательно, имевший какие-то чрезвычайные права для доступа в этот салон, он вставил под дугообразный свод своих бровей монокль, полагая, что этот инструмент сильно поможет ему разобрать, что я за человек. Он знал, что у герцогини Германтской было — драгоценное достояние подлинно выдающихся женщин — то, что называется «салоном», то есть она иногда присоединяла к людям своего круга какую-нибудь знаменитость, выдвинувшуюся открытием нового лекарства или созданием шедевра в области одного из искусств. Сен-Жерменское предместье до сих пор оставалось под впечатлением известия, что на прием в честь английских короля и королевы герцогиня не побоялась позвать г-на Детая. Остроумные дамы предместья никак не могли утешиться в том, что не получили приглашения, — так страстно хотелось им познакомиться с этим странным талантом. Г-жа де Курвуазье уверяла, что в числе приглашенных находился также г. Рибо, но это была выдумка, пущенная с целью создать впечатление, будто Ориана добивается для своего мужа должности посла. Наконец, в довершение скандала, герцог Германтский с галантностью, достойной маршала Саксонского, представился в фойе Французской комедии м-ль Рейхенберг и пригласил ее прочитать стихи перед королем, что она и сделала, создав факт, не имеющий прецедентов в анналах раутов. Вспоминая столько неожиданностей, которые, впрочем, он вполне одобрял, сам будучи в некотором роде украшением и, подобно герцогине Германтской, но в мужеском поле, освящением салона, г. де Бреоте чувствовал, что при решении вопроса, кто я такой, открывается чрезвычайно обширное поле для его догадок. На мгновение перед ним мелькнуло имя г-на Видора; но он заключил, что я слишком молод для органиста и г. Видор слишком малозаметная фигура, чтобы быть «принятым». Ему показалось более правдоподобным увидеть во мне попросту нового атташе шведского посольства, о котором ему говорили, и он готовился расспросить меня о короле Оскаре, не раз оказывавшем ему очень хороший прием; но, когда герцог, представляя меня, назвал г-ну де Бресте мое имя, у последнего, никогда в жизни его не слышавшего, исчезли всякие сомнения насчет того, что я — знаменитость. Ориана положительно не могла обойтись без этого, она владела искусством привлекать в свой салон видных людей, разумеется, в количестве не более одного процента, иначе она бы его деклассировала. Г. де Бреоте начал уже облизываться и жадно вдыхать воздух: аппетит его разыгрался не только в предвкушении отличного обеда, но и при виде этого собрания, которое благодаря моему присутствию не могло не быть интересным и обещало дать ему на завтра материал для пикантного разговора за столом у герцога Шартрского. Он еще не выяснил окончательно, являюсь ли я изобретателем противораковой сыворотки, над которой в то время производились опыты, или же автором репетировавшейся во Французской комедии одноактной пьесы, но, будучи человеком крайне любознательным и большим любителем «рассказов о путешествиях», уже расшаркивался передо мной, подмигивал мне с видом единомышленника и посылал через монокль улыбки; может быть он руководился ложным представлением, что человек незаурядный оценит его выше, если ему удастся внушить этому человеку иллюзию, что для него, графа де Бреоте-Консальви, умственные преимущества достойны не меньшего уважения, чем преимущества, даваемые происхождением; а может быть попросту он чувствовал потребность выразить свое удовольствие, но был в затруднении, каким языком со мной заговорить, все равно как если бы он очутился перед туземцами неведомой страны, к которой пригнало бы его плот, и попытался бы, в надежде на барыш, выменять у них страусовые яйца и пряности на стеклянные бусы, с любопытством наблюдая при этом их обычаи и всячески изъявляя дружеские чувства, а также испуская подобно им громкие крики. Ответив по мере сил на радостные приветствия г-на де Бреоте, я пожал руку герцога де Шательро, которого уже встречал у г-жи де Вильпаризи; он назвал ее тонкой бестией. Белокурые волосы, нос с горбинкой, розовые пятна на щеках резко обличали в нем тип Германтов, который можно видеть уже на портретах представителей этого рода XVI и XVII веков. Но так как я больше не любил герцогини, то ее воплощение в образе молодого человека не представляло для меня ничего привлекательного. Я читал крючок, образуемый носом герцога де Шательро, как подпись под давно изучаемой, но совершенно переставшей интересовать картиной. Потом я поздоровался также с принцем де Фуа и, на беду для моих пальцев, которые высвободились лишь сильно помятые, опрометчиво сунул их в тиски, каковыми оказалось сопровождаемое иронической или добродушной улыбкой немецкое рукопожатие друга г-на де Норпуа, князя фон Фаффенгейма. По свойственной этим кругам мании давать прозвища, Фаффенгейма так единодушно называли князем Фон, что он и сам стал подписываться «князь Фон» или, когда обращался к близким людям, просто «Фон». На худой конец с этим сокращением еще можно было примириться, так как имя князя было слишком длинное. Менее понятны были основания, заставлявшие заменять Елизавету то Лили, то Бебет, вроде того как в другом обществе кишели Кики. Вы готовы допустить, что люди, правда, праздные и суетные, усвоили кличку «Кью», чтобы не терять времени на произнесение «Монтескью». Но вы не видите, что они выигрывают, называя одного из своих кузенов Динандом вместо Фердинанда. Не надо, впрочем, думать, что уменьшительные имена неизменно образовывались Германтами путем повторения какого-нибудь слога. Так, двух сестер, графиню де Монпейру и виконтессу де Велюд, отличавшихся необыкновенной толщиной, все называли, не возбуждая в них ни малейшего недовольства и не вызывая ни у кого улыбки, настолько привычка эта была давнишняя, не иначе, как «Малютка» и «Крошка», и герцогиня Германтская, обожавшая г-жу де Монпейру, со слезами спросила бы ее сестру, если бы она тяжело заболела: «Мне сказали, что Малютке очень плохо». Г-жу де л'Эклен, волосы которой были разделены на широкие пряди, совершенно закрывавшие ей уши, всегда называли «Голодное брюхо». Иногда для обозначения жены довольствовались прибавкой буквы «а» к фамилии или имени ее мужа. Так, самый скупой, самый мелочный, самый бесчеловечный муж Сен-Жерменского предместья назывался Рафаэлем, и его прелестная жена, цветок, пробивающийся из-под скалы, всегда подписывалась Рафаэла; но это только немногие образчики бесчисленных правил, на которых мы всегда сможем остановиться, если представится случай. Потом я попросил герцога представить меня принцу Агригентскому. «Как, вы не знакомы с очаровательным Гри-Гри!» — воскликнул герцог и назвал меня принцу. Имя последнего, так часто произносившееся Франсуазой, всегда представлялось мне прозрачным стеклянным сосудом, в котором я видел озаренные на берегу фиолетового моря косыми лучами золотистого солнца розовые кубы античного города, не сомневаясь, что принц — проездом по какому-то чуду очутившийся в Париже — является настоящим государем этого города, светозарно сицилийским и покрытым благородной патиной. Увы, пошлый ветрогон, которому меня представили и который, здороваясь со мной, сделал тяжеловесный пируэт, по его мнению элегантный, имел столь же мало общего со своим именем, как с каким-нибудь произведением искусства, которое ему принадлежало, не бросая на него никакого отблеска и даже, может быть, ни разу не остановив на себе его взгляда. Принц Агригентский был настолько лишен чего бы то ни было княжеского и могущего напомнить об Агригенте, что вы готовы были предположить, что имя его, не имевшее с ним ничего общего, ничем не связанное с его личностью, обладало способностью притягивать к себе все то неопределенно поэтическое, что могло заключаться в этом человеке, как и во всяком другом, и наглухо заключало его после этой операции в свои волшебные слоги. Если такая операция имела место, то она была выполнена в совершенстве, ибо из этого родственника Германтов нельзя было извлечь ни атома очарования. Настолько, что он оказывался единственным человеком на свете, который был принцем Агригентским, и в то же время, может быть, человеком, который был им всего менее. Впрочем, он был очень доволен своим титулом, но так, как бывает доволен банкир, который владеет большим числом акций какого-нибудь рудника, нисколько не интересуясь, носит ли этот рудник красивое имя Айвенго или Примароза, или же называется только рудником номер первый. Пока заканчивались эти представления, о которых так долго рассказывать, но которые в действительности заняли всего несколько мгновений, и герцогиня Германтская говорила мне почти молящим тоном: «Я уверена, что Базен утомляет вас, водя так от одного к другому, мы хотим, чтобы вы познакомились с нашими друзьями, но мы вовсе не хотим вас утомлять, чтобы не отбить у вас охоту бывать у нас почаще», — герцог довольно неловким и робким движением сделал знак (ему наверное хотелось бы сделать его уже час тому назад, — час, заполненный для меня рассматриванием картин Эльстира), что можно подавать на стол.Надо сказать, что недоставало еще одного из приглашенных, г-на де Груши, жена которого, родственница Германтов, явилась одна; муж целый день охотился и должен был приехать прямо с охоты. Потомок генерала Первой Империи, о котором неправильно утверждают, будто его отсутствие в начале битвы под Ватерлоо послужило главной причиной поражения Наполеона, г. де Груши был из прекрасной семьи, незначительной, однако, с точки зрения некоторых ревнителей знати. Так, принц Германтский, который много лет спустя оказался гораздо менее требовательным по отношению к себе самому, имел обыкновение говорить своим племянницам: «Какое несчастье для бедной виконтессы Германтской (матери г-жи де Груши), что ей не удалось выдать замуж своих дочерей. — Помилуйте, дядюшка, старшая вышла за г-на де Груши. — Его я не называю мужем! Правда, говорят, будто дядя Франсуа попросил руки младшей, значит, не все они останутся в девках». — Едва только отдано было приказание подавать, как двери столовой, точно приведенные в действие каким-то сложным вращательным механизмом, распахнулись настежь; метрдотель, имевший вид церемониймейстера, поклонился принцессе Пармской и возвестил: «Мадам, кушать подано», тоном, которым он сказал бы: «Мадам при смерти», но который нисколько не опечалил собравшихся, потому что пары с веселым видом, как парижане летом в местечке Робенсон, двинулись одна за другой в столовую, разлучаясь, когда они доходили до своих мест, где лакеи пододвигали им стулья; последней подошла ко мне герцогиня Германтская, желая, чтобы я отвел ее к столу; я не почувствовал и тени робости, как мог бы опасаться, ибо эта охотница с большой тренировкой, сообщившей ей непринужденную грацию, увидев, что я подошел к ней не с той стороны, с какой надо было, сделала оборот вокруг меня с такой точностью, что я нашел ее руку на моей в самом естественном обрамлении строго размеренных и благородных движений. Я повиновался им с тем большей легкостью, что Германты придавали своим манерам не больше значения, чем его придает науке настоящий ученый, в обществе которого вы меньше робеете, чем в обществе невежды. В это время отворились другие двери, через которые внесен был дымящийся суп, как если бы обед был ловко инсценирован в театре марионеток, где запоздалое прибытие молодого гостя привело в действие, по знаку хозяина, сложную систему колесиков.
Знак герцога, пустивший в ход весь этот огромный, замысловатый, послушный и блиставший роскошью человеческий часовой механизм, был робок и не заключал в себе ничего царственно-величественного. Нерешительность жеста не повредила, однако, в моих глазах эффекту подчиненного ему зрелища. Ибо я чувствовал, что вся неловкость и сдержанность герцога объяснялись боязнью показать мне, что ожидали только моего прихода, чтобы сесть за стол, и притом ожидали долго, как я почувствовал также опасение герцогини Германтской, не утомила ли меня, после того как я посмотрел столько картин, эта длинная вереница представлений, и не мешает ли она мне держаться непринужденно. Таким образом недостаточно величественный жест герцога заключал в себе подлинное величие. То же можно сказать и о его равнодушии к собственной роскоши в противоположность вниманию к незначительному гостю, которому он желал оказать почет. Отсюда не следует, чтобы в герцоге Германтском не было ничего заурядного; в нем было даже немало смешных черточек, свойственных богачам, было чванство выскочки, которым он не являлся.
Но, подобно тому как чиновник или священник находят для своих скромных дарований мощную поддержку (так волна поддерживается всем бунтующим за нею морем) в силах, на которые они опираются: в системе управления и в католической церкви, герцог Германтский находил поддержку в другой силе: в старинной аристократической вежливости. Вежливость эта на многих не распространялась. Герцогиня Германтская не приняла бы г-жу де Камбремер или г-на де Форшвиля. Но с той минуты, как кто-нибудь (в данном случае я) оказывался принятым в общество Германтов, вежливость эта обнаруживала сокровища простоты и гостеприимства, еще более великолепные, если это возможно, чем старинные салоны герцога с сохранившейся в них чудесной обстановкой.
Желая доставить вам удовольствие, герцог Германтский принимал вас как самого почетного гостя, мастерски пользуясь обстановкой и местом. По всей вероятности эти «тонкости» и эти «милости» приняли бы в Германте другую форму. Он велел бы, например, заложить лошадей, чтобы прокатиться со мной до обеда. Вы бывали тронуты его обхождением, как при чтении мемуаров вас трогает обхождение Людовика XIV, когда он ласково, со смеющимся и полупочтительным видом отвечает какому-нибудь просителю. Однако надо помнить, что в обоих случаях вежливость не простиралась за пределы значения этого слова.