Чтение онлайн

ЖАНРЫ

Гибель Марины Цветаевой
Шрифт:

Клепинин возобновил свое сотрудничество с НКВД с начала 1939 года (и только после этого получил работу в ВОКСе!). Он завязал-таки кое-какие связи и успел уже наглядеться на то, что делалось в отечественном Учреждении.

И с каким же наслаждением, при каждом удобном случае, он «топил» теперь на допросах своих коллег! Правда, тех, о ком он знает, что они арестованы и навредить ему уже не могут. Он говорил, например, о Шпигельглассе, в кабинете которого он вел весной тридцать девятого такие странные переговоры, что тот нарочно провалил лозаннскую «акцию», давая глупейшие инструкции участникам и не предусмотрев элементарных мер конспирации (все подробности убийства Рейсса Клепинин и Эфрон теперь достаточно хорошо знают из уст приезжавших в Болшево Кондратьева и Смиренского).

С удовольствием, которое легко угадывается, подследственный

рассказывал и о поведении сотрудников НКВД, наезжавших в тридцатые годы во Францию в служебные командировки: как транжирили они там, вдали от начальственных глаз, казенные средства, поселяясь в самых дорогих отелях, посещая самые фешенебельные парижские рестораны и разъезжая на такси по делам вовсе не служебным…

Он ни на грош не верил своим следователям. Но и переиграть их не пытался. Он вел себя так, словно, ни на какое спасение уже не надеясь, старался лишь уберечь себя и своих товарищей от лишних мучений.

(Он их, разумеется, не избежал. Кто-то из сокамерников Клепининой сообщил позднее ее сыну, что жена слышала во время допроса из-за стены стоны ее истязуемого мужа.)

Николай Андреевич уговорит на очных ставках сначала Эмилию, а потом и долго сопротивлявшуюся Нину Николаевну принять его линию поведения.

Он говорил им то же, что и Эфрону: есть ситуации, когда сопротивление бесполезно. Никто не верит нашему отрицанию. Рано или поздно все равно придется «признаваться»… Он находил формулировки, пригодные для ушей следователя, так что в конце концов «свои» его понимали. И жена, и Эмилия на последующих допросах вели себя именно по этому рецепту.

Он почти что проинструктировал их на очных ставках — как и о чем следует говорить, чтобы не мучиться, плутая в тенетах полной лжи. Рецепт его был прост: зарубежных сотрудников советской разведки надо всякий раз называть агентами разведок иностранных!

Только и всего.

И все довольны.

И подробности, которых без конца требовали от них на допросах, могли быть теперь умножены сколько угодно. Особенно когда речь шла о тех, кто остался во Франции…

Но Эфрон оказался неумолим перед доводами Николая Андреевича.

К двум разным источникам восходит слух о том, что Эфрона приводили в кабинет Берии. И будто бы «беседа» их прошла крайне бурно.

Алексей Эйснер слышал, отбывая свой срок в лагере, что Сергей Яковлевич вел себя при этом свидании столь непокорно, что якобы был тут же, в кабинете, застрелен охраной наркома.

Автор другой версии — Ариадна Сергеевна. Она утверждала, что, когда ей вручали в Военной Прокуратуре документ о реабилитации отца, прокурор сказал ей: «Ваш отец — мужественный человек. Он осмелился перед самим Берией оспаривать предъявленные ему обвинения. И поплатился за это расстрелом в стенах Лубянки».

Но Эфрон был расстрелян только 16 октября 1941. Хотя бы это мы знаем теперь достоверно.

И все же, видимо, нет дыма без огня. В кабинет Берии Эфрона, скорее всего, приводили: упорство арестованного в сочетании с надеждами, которые на него возлагались (об этом чуть позже), делают вполне реальным такое предположение. И так как нет достоверных свидетельств о том, как могла пройти такая встреча, кажется уместным привести соответствующий эпизод из воспоминаний Евгения Гнедина, возглавлявшего отдел печати Наркоминдела. Он был арестован почти в то же время, что и Эфрон (в мае тридцать девятого), также прошел через Лефортово — и еще через Сухановскую тюрьму, а приговор тому и другому был вынесен с промежутком всего в сутки.

У Гнедина вымогали лживые показания против Литвинова; Эфрона заставляли принять версию шпионажа и связей с троцкистскими террористами для большой группы репатриантов. Можно уверенно утверждать, что, если бы Эфрон уступил, это сказалось бы самым отчаянным образом на судьбах множества вернувшихся из эмиграции: «преступные цели» их приезда в СССР уже не нуждались бы ни в каком обосновании, самом захудалом.

Гнедин, однако, выжил и написал мемуары. И перечитывая их, с особенной силой понимаешь искаженность сведений, зафиксированных в протоколах допросов. В них нет ни опухших от многочасового стояния ног, ни яркой ослепляющей лампы, направленной прямо в глаза, ни оплеух и зуботычин, ни унижающей брани, ни страшных воплей за стеной, которые не может заглушить даже аэродинамическая труба, день и ночь испускающая рев во дворе лефортовской

тюрьмы.

Воспоминания Евгения Гнедина «Себя не потерять» помогают представить кабинет всесильного «нелюдя», к сердцу которого будет взывать в своем письме Марина Цветаева.

Гнедину пришлось побывать в кабинете Берии трижды. В присутствии наркома, и даже по его особым указаниям, двое подручных (одним из них был начальник следственного отдела Кобулов) принялись избивать арестованного, сначала ударами в голову, потом резиновыми дубинками по пяткам, — едва он попробовал повторить перед Берией слова о своей невиновности. Не добившись желаемого, палачи бросили заключенного в холодный карцер с каменным полом. А через некоторое время уже снова тащили в тот же кабинет. «Когда меня вторично отправили в холодную, я потерял представление о времени, — пишет Гнедин. — Ни непосредственно после окончания серии пыток, ни позднее, спокойно размышляя, я не мог определить, как долго длилась эта первая серия: трое, четверо, пятеро суток? Я помню, что, впервые возвращенный ненадолго в камеру, я удивился, узнав, что миновали сутки. Кажется, был утренний туалет заключенных. Бывший полковник, оглядев меня (а программа еще далеко не была завершена) сказал: «Я бы и половины не выдержал!» Боюсь, что знакомство с моим опытом подорвало его стойкость» [16] .

16

Новый мир, 1988, № 7, с. 181.

9

Уехав из Болшева в Москву после ареста Николая Андреевича Клепинина, Цветаева с сыном поселилась в крошечной проходной комнатке у Елизаветы Яковлевны. Но уже в декабре, благодаря хлопотам Пастернака, они переехали в Голицыно, под Москвой, в Дом отдыха писателей.

Зима и весна 1940 года проходят здесь под двойным знаком: страха и напряженной работы над переводами. Мало того что с арестом дочери и мужа Марина Ивановна оказалась абсолютно без всяких средств к существованию. Теперь ей еще надо было зарабатывать и на передачи в тюрьму — Сергею Яковлевичу и Але. Цветаева делала их еженедельно: каждому по две передачи в месяц. Ибо только в момент передачи можно было удостовериться: жив.

23 декабря — эта дата стоит на письме, которое Цветаева отправила на имя наркома внутренних дел Л. П. Берии. Очень возможно, что аналогичное письмо было отправлено и на имя Сталина.

Сохранившиеся в архиве поэта варианты выдают мучительную работу над составлением текста.

Абзацы и фразы то вписываются, то вычеркиваются. Марина Ивановна пытается заслонить мужа и заслугами своего отца перед русской культурой, и революционной биографией Елизаветы Дурново-Эфрон, матери мужа, и личным свидетельством о святой вере Сергея Яковлевича в правоту пути советского государства. В письме подчеркнуты врожденно высокие качества личности Эфрона: благородство, бескорыстие, неспособность к двоедушию… «Утверждаю как свидетель, — пишет Цветаева, — этот человек Советский Союз и идею коммунизма любил больше жизни…»

Тон интимной доверительности неизменно присущ цветаевским письмам, кому бы они ни были адресованы, — это характернейшая их черта. И даже письмо палачу — не нарушает этой традиции! [17]

Какая же бездна иллюзий и надежд должна была еще сохраниться в ее отчаявшемся сердце, чтобы — после всех черновиков и вариантов — остановиться на такой попытке защиты, на такой тональности!

Злой издалека чует злого, мерзавец убежден «от живота», что мир состоит из мерзавцев, только притворяющихся добродетельными; вор уверен, что воруют все и люди делятся лишь на пойманных и поймавших. Марина Цветаева, автор поэмы «Молодец» и статьи о Пугачеве, упрямо, наперекор всем видимым фактам верит, что у самого закоренелого злодея сердце не омертвело до конца. Ей еще не приходит, по-видимому, в голову, что адресат ее — из нечеловеков, о которых она же знала, что они есть! Знала, раз создала еще весной тридцать девятого года эту полную последней горечи строку:

17

См. Приложение I.

Поделиться с друзьями: